Он говорил мне: «Не ищите признания вашей работы вашими товарищами по лаборатории. За признанием обращайтесь к миру. Печатайте». Я понимала его следующим образом: в мире есть мало людей, истинно заинтересованных в узкой области, где вы работаете. Вряд ли они найдутся среди малого количества ваших товарищей. А отсутствие интереса расхолодит вас. Много позже, пренебрегая его советом, я убедилась, что ошиблась в своей трактовке. Филатов хотел предостеречь меня не от отсутствия признания, а именно от признания, которое заканчивается обычно плагиатом. Вотще. Но он отлично отдавал себе отчет в невысоком качестве многих представителей рода человеческого. И из иерархии человеческой популяции он не выпадал.
Занятный случай выявил его способность подчиняться и подчинять. После ужина мы все сидели на веранде. Кто-то рассказал что-то смешное. Андрей Макарович Эмме, смеясь вместе со всеми, как-то невероятно смешно не то взвизгнул, не то хрюкнул»? Все засмеялись сильнее. Эмме взвизгнул еще и еще, и все смеялись все громче и безудержней.
— А ну, посмеемся! — говорил Эмме и смеялся, и по его красивому носу текли слезы. Гоготали все, кроме меня. Филатов, Астауров смеялись, как дети. т
— Хватит, — говорила я тихим и твердым голосом. — Прекратите этот психоз.
Смех усиливался. Внезапно Филатов перестал смеяться, стукнул могучим мужицким кулаком по столу и сказал:
— Прекратить.
И все как один перестали.
Побуждая других печатать результаты своих экспериментов, он сам печатал мало. Говорил, что ему трудно выражать свои мысли. Были у него и литературные произведения. К великому моему сожалению я не читала их. Мой друг Александр Александрович Малиновский наизусть рассказал мне сказку, сочиненную Филатовым.
Четыре медвежонка шли по лесу и набрели на потухший костер. В его золе они нашли картофелину.
— Что бы это могло быть? — сказал один.
— Бесполезно рассуждать, — сказал другой. — Все равно никогда не поймем.
— Хорошо бы заглянуть, что там внутри, — сказал третий.
— Надо спросить старших, — сказал четвертый.
Тут подошла рысь. Медвежата спросили про картофелину. Рысь загородила ее собой, раскусила и сожрала. Она повернулась к медвежатам и сказала:
— В золе костра ничего не было. — И ушла.
Тогда каждый из медвежат Филатова сказал по одной фразе, и они в точности соответствовали философскому складу ума каждого из них, поскольку его изобличали сказанные им раньше слова. Агностик, помню, сказал:
— Если мы и тогда, когда оно было, не имели средств познать
его, то теперь, когда его нет, и подавно не познаем.
А тот, кто предложил обратиться к рыси, сказал, что вероятнее всего в костре и вправду ничего не было. И четыре медвежонка пошли дальше.
Во время войны Институт эмбриологии, гистологии и цитологии был эвакуирован в Алма-Ату. Филатов не пожелал эвакуироваться. Его дом пострадал во время бомбежки, и Филатова переселили в комнату института. Мне рассказывали, что он жил в страшном холоде, не топил, казенные дрова на себя не хотел расходовать. Какая бы то ни было возможность экспериментировать исчезла. Филатов писал свой последний труд — трактат о морали будущего. Он писал, что прочтет его мне, когда мы встретимся. Я вернулась в Москву в ноябре 1942 года. Но Филатов не читал мне ничего. Мы пили чай, он колол сахар старинными щипцами на маленькие кусочки, чтобы пить вприкуску. Мы говорили о войне, и Дмитрий Петрович предсказывал близкую победу. Он говорил, что немцы потерпят поражение под Сталинградом, и эта битва станет поворотным пунктом в войне. Как известно, он оказался прав.
— Вот кончится война, — сказала я, — и мы будем вспоминать, как мы чай вприкуску пили.
— Это неизвестно, будем ли мы вспоминать, — сказал он многозначительно, с ударением на «мы».
И тут он оказался прав. Через несколько дней, не дожив до победы на Сталинградском фронте, он умер. Инсульт поразил его на улице. Милицейская машина увезла его в больницу и там, не приходя в сознание, он скончался. Ему было 66 лет.
Рукопись Филатова не пропала. Тридцать два года она пролежала в архиве под семью печатями страха. Мораль будущего в представлении Филатова нисколько не противоречит коммунистической морали. Моральные кодексы всех религий, как и веру в личное бессмертие, Филатов отвергает. И тем не менее понадобилась энергия такого смельчака, как Астауров, чтобы рукопись Филатова увидела свет. Филатов, подумайте только, какая дерзость, не ссылается на классиков марксизма-ленинизма, развивает не их основополагающие идеи, а свои собственные. Он осмеливается искать корни благородного поведения человека не в классовой борьбе, а в предыстории человечества, в животном мире. Причину подавления эгоистического начала он видит в материнской любви и в готовности матери жертвовать жизнью для спасения ребенка. Человек, принесший в редакцию рукопись такого содержания, не только не добился бы ее опубликования, но поставил бы под удар свою карьеру.