Читаем Сумасшедший корабль полностью

– Это она от меня. Если б меня вчера не было, она бы еще подумала и, быть может, раздумала. Это я ей прибавил. В индусских сказаниях стоит: «Бойся тяжелого сердца. Твоя тяжесть может оказаться кому-нибудь той последней соломинкой, которою, если прибавить на спину к общему грузу, который и без тебя несет уже каждый человек, – он себе сломает хребет». Это я вчера ей сломал своей мыслью хребет. Вокруг меня смерть.

– Амба! – хлопнул на этом месте Жуканец по столику кулаком, пробегая черновик «Сумасшедшего Корабля». – Довольно топтаться в соснах романтизма, долбя, как молитву, стишок: «Каждый душу разбил пополам и поставил двойные законы». Точечка-с.

Жуканец уже больше не юный. Он издает свой том пятый, он прославлен, мастит. Он редакторским властным жестом отчеркнул чернильным карандашом то, что было у автора дальше, и категорически обнародовал:

– Быльем поросли дуализмы. Кто желает в наше сегодня, пожалуйте, скушайте символ-викторину. Вот он, послушайте-с! В антрактах культфильма «Научэкспедиция в тайгу» его распевают мальчишки:

Кто не ест, кто не пьет,Менолит стрегет?Профессор Кулик!Кулика тра-та-та...Едут комары.<p>Волна седьмая</p>

В летописи мира, хранительнице вымерших цивилизаций, все, что, уйдя из жизни, отпечатлело свой лик и свое слово во времени, закреплено медиумизмом больших художников – средневековье «Божественной комедией», старая Испания – Сервантесом.

В Сумасшедшем Корабле сдавался в архив истории последний период русской словесности. Впрочем, не только он, а весь старорусский лад и быт. Точней сказать, для быстрейшей замены России четырьмя буквами СССР ампутировались еще не изжитые временем былые формы. И как сводка работы русской мысли и воли к жизни предстали Четверо. Они заканчивали кусок истории.

Четверо – Гаэтан с «голубым цветком» Новалиса, пересаженным в отечественный город, Инопланетный Гастролер с своим «Романом итогов» русского интеллигента, матерый мужик Микула, почти гениальный поэт, в темноте своей кондовой метафизики, берущей от тех же народных корней, что и некий фатальный мужик, тяжким задом расплющивший трон. Четвертым сдавателем был Еруслан, тот, чья воля была, как у Васьки Буслаева, разукрасить нашу землю, как девушку. «Обнял бы ее, как невесту свою, поднял бы я землю ко своим грудям...»

Он пришел как рабочий и вместе интеллигент. И еще: он пришел не как отдельный человек, а как синтез, предваривший свершение революционных событий. Он сплав интеллигента и рабочего в гармоничное целое и стоит в последнем десятилетии как славный памятник и как укоризна истории, потому что он – встреча двух классов, и встреча без взаимного истребления.

Мы им гордимся. В разрешении больного вопроса: интеллигент илирабочий, – или-или им было зачеркнуто.

В том же, что он не только личность, но и синтез, порукой нам его ноздри. Кто ходил по фабрикам и заводам, тот видел, сколько рабочих отмечено его ноздрями, моржовым усом, крутым упрямым затылком, всем особым рабочим ритмом его стройного долгого тела. А вот улыбнется (знает, как улыбнуться) – тончайший интеллигент и, вообразите, европеец.

Темперамент чистый, сильный, полный страсти, без свидригайловского «бобка» разложения, он в русской литературе встал во весь рост по праву художника.

Внешне запомнился он давно, еще в Ялте, – молодой, длинноволосый, в неизменной черной мягкой рубахе. За ним по набережной толпой влеклись женщины, и казалось, он и отмахивается от них длиннейшими руками, и в то же время сам их куда-то влечет.

Прозвали его свиту – «максимовки», в отличие от других яблок, антоновок. Те, антоновки, катились вслед Чехову.

Старый желтый книжник-караим, не покидавший скамейки перед своей табачной лавкой, как-то бурно срывался и кланялся издали, завидев даже не его, а всего лишь его преддверие – Кричальца, пониже ростом, пародировавшего его рубашку и внешность.

Сейчас, давно маститый, европейский, он приехал. Встречали его барабанами, хорами, пушкою, бубном. Портреты его, почему-то одной синей краской на белых полотнищах, колыхал день и ночь ветер поперек Кузнецкого моста. И сказал, на них указуя, один старый рабочий не без горечи:

– Вот, поработал он на нас и дождался: расписали синькой его, как удавленника, да грохнули пушкой, как Царю либо покойнику; чай, живой, поживет еще.

Крупный, своенравный человек, он не хлопотал о собственной биографии. Не подчищал с осторожностью каждый жест, чтобы привести его в согласование с жестом предыдущим и создать из себя тот лакированный облик, в котором иной деятель соблазняется себя закрепить.

Он высказывал одни свои суждения и совсем иные, как разнообразный, изменчивый и совершенно живой человек. Узкоколейники, помнится, его жалили. Между тем он себя не берег. И была в нем беззащитность, как у забывшего оружие воина.

Он не умел маневрировать, выбрасывая скепсис перед каждым явлением, чтобы дать возможность и время суждению отстояться.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже