Еще под обаянием этой песенной нежности были люди, как вдруг он шагнул ближе к рампе, подобрался, как тигр для прыжка, и зашипел язвительно, с таким древним, накопленным ядом, что сделалось жутко.
Уже не было любящей, покрывающей слабости матери, отец-колдун пытал жестоко, как тот, в «Страшной мести», Катеринину душу за то, что не послушала его слов. Не послушала, и вот —
Никто не уловил перехода, когда он, сделав еще один мелкий шажок вперед, стал говорить уже не свои, а стихи того поэта, ушедшего.
Чтоб воочию представить уже подстерегавшую друга гибель, Микула говорил голосом надсадным, хриплым от хмеля.
Было до тонкой верности похоже на голос того, когда с глухим отчаянием, ухарством, с пьяной икотой он кончил:
С умеренным вожделением у публики было кончено. Люди притихли, побледнев от настоящего испуга. Чудовищно было для чувств обывателя это нарушение уважения к смерти, к всеобщим эстетическим и этическим вкусам.
Микула опять ударил земно поклон, рукой тронув паркет эстрады, и вышел торжественно в лекторскую. Его спросили:
– Как могли вы...
И вдруг по глазам, поголубевшим, как у врубелевского Пана, увиделось, что он человеческого языка и чувств не знает вовсе и не поймет произведенного впечатления. Он действовал в каком-то одному ему внятном, собственном праве.
– По-мя-нуть захотелось, – сказал он по-бабьи, с растяжкой. – Я ведь плачу о нем. Почто не слушал меня? Жил бы! И ведь знал я, что так-то он кончит. В последний раз виделись, знал – это прощальный час. Смотрю, чернота уж всего облепила...
– Зачем же вы оставили его одного? Тут-то вам и не отходить.
– Много раньше увещал, – неохотно пояснил он. – Да разве он слушался? Ругался. А уж если весь черный, так мудрому отойти. Не то на меня самого чернота его перекинуться может! Когда суд над человеком свершается, в него мешаться нельзя. Я домой пошел. Не спал ведь, плакал.
При встрече в обычном домашнем быту то же очарование от него, пока из-за пустяков, из-за одной черточки – станет вдруг как человеку от нечеловеческого. Да, эллина не было в нем.
Как-то пришел чай пить, и на хлебные крошки из подполья вышли две крысы – мать и дочь. Знали мы их, прикармливали. Увлеченные опытами Дурова, окончательно хотели приручить. Ничего себе, умные крысы. Дочь Машенька, мать Патрикеевна. А он увидал, как вскочит, как закрестит их и себя! И этак зловеще:
– Не к добру... Не к добру. Не к добру.
Наутро, помнится, поймал соседний мальчик Патрикеевну и топил в ведре. Кричала она, как человек, а ей в ответ все подполье.
Наступили события.
И что ж память удержала как первую тревогу, опять не похожую на уже пережитые? От нее сжалось тело в комок и как-то вдруг высохло, и в нем, как в пустом колоколе, бьется язык, слышным стуком заколотилось сердце. Все люди стали легкими, небольшими и замолчали. Закричали столбы. Первое воззвание было набрано разнообразнейшим шрифтом. Подзаголовок в восклицательных знаках.
ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ ШПИОНОВ! СМЕРТЬ ШПИОНАМ!
...По городу расхаживают подозрительные личности и распространяют разные слухи. Среди этих личностей есть просто болтуны, досужие сплетницы, но есть также и определенные шпионы. Цель их – создать панику и использовать смуту для новой интервенции. Цель иностранных хищников – поработить Россию. Все попытки кончались их поражением, теперь же они пробуют взорвать Россию изнутри, чтобы взять ее голыми руками. Военный совет (Комитет обороны) считает своим долгом...
И заключение толстыми черными буквами, как подзаголовок:
БЫТЬ НА СТРАЖЕ!