Мартин соскучился по своим игрушкам. Он желает знать, что мы тут делаем. Он хочет знать, когда мы поедем домой. У меня нет ответов на его вопросы. Иногда он плачет, иногда скандалит. Когда он слишком уж разойдется, я запираю его в ванной. Может быть, я резок, но я не настроен мириться с неразумным поведением. После безмятежности наших первых дней я чувствую, что опять весь на нервах. Я спас этого ребенка от женщины с нестабильным, истерическим характером, которая воспитывала из него дурачка, а он теперь стал для меня обузой. Существуют ли какие-нибудь пламенные слова, которые убедят ребенка, что, каким бы грубым и тираничным я ни казался, побуждения мои чисты? Как же я должен орать, какой страстью должны гореть мои глаза, как должны трястись у меня руки, чтобы он поверил, что все к лучшему, что я люблю его отеческой любовью, что хочу лишь одного: чтобы он вырос, в отличие от меня, счастливым человеком?
Он спит, засунув палец в рот, — это знак неуверенности в себе.
Я должен быть здесь счастлив. Я порвал узы. Никто не дышит мне в затылок. Я располагаю своим временем. И все же я несвободен. Вместо того чтобы — как я надеялся — проходить круг за кругом в бессловесном бытии, под воздействием птичьего пения, отеческой любви и прогулок по лесу, пока не достигну экстаза чистого созерцания, я просто сижу в мотеле «Локо», погрузившись в задумчивость и ожидая, чтобы что-нибудь случилось. Чей это древний голос в нас, который радостно ржет после действия? Мой истинный идеал (я действительно в это верю) — бесконечные рассуждения личности, «я», читающее «я» другому «я» во всей бесконечности. Не заблокированный ли императив действия вызвал войну, и не отравили ли меня мои рассуждения о войне? Освободился бы я, если бы был мальчишкой-солдатом и шагал по Вьетнаму моих фантазий ученого? Я призываю смерть на смерть на людей действия. С февраля 1965 года война живет своей жизнью за мой счет. Я знаю, и я знаю, и я знаю, что именно съело мою мужественность изнутри, сожрало пишу, которая должна была меня питать. Это нечто, ребенок — не мой, — когда-то младенец, желтый и крошечный, угнездившийся в мертвом центре моего тела, сосущий мою кровь, растущий на моих отходах, а теперь, в 1973 году, ужасный монголоидный мальчик, который расправляет свои члены в моих полых костях, грызет мою печень своими улыбающимися зубами, выпускает свою ядовитую грязь в мою систему и не уходит. Я хочу, чтобы это кончилось! Я хочу освободиться!
Один, два автомобиля останавливаются. Со щелчком открываются по крайней мере четыре дверцы. Ко мне прибыли визитеры. Сначала они попытаются говорить. Когда это не выйдет, будут меня атаковать. Я готов — точнее, стою за занавеской, весь покрытый потом. Я не привык к насилию.
Они идут через двор, неслышно ступая (я не могу сосчитать, сколько ног ступает неслышно) и перешептываясь. Они вырабатывают свой план.
Я остроумно их предупреждаю. Они не успевают постучаться, как я открываю дверь и предъявляю свое лицо, бдительное и честное. Как я и ожидал, это мужчины в форме, среди них женщина в белом плаще — должно быть, Мэрилин. Меня охватывает ощущение дежавю, и я благодарно окунаюсь в него.
У Мэрилин что-то не так с лицом. Правда, лунный свет обманчив, но, кажется, левая сторона распухла. Опухоль двигается. Она говорит. Но ее слова никогда меня по-настоящему не интересовали. Я жду. Мне бы хотелось извиниться, перебив ее. Но тогда бы я потерял свое преимущество. Я продолжаю ждать. Высокая блондинка с длинными загорелыми ногами и надменностью и загадочностью манекенщицы, демонстрирующей купальники, на которой я женился, — она стоит среди этих тяжеловесных мужчин. Говоря что-то, она сердито кивает головой. Я надеюсь, ее оценили. В общем-то я горжусь своей женой. Отстраненно.
Но что она говорит! Теперь я слышу ее речь, сварливую и монотонную, словно она участвует в мерзкой ссоре. Я не хочу ссориться при незнакомцах. Я знаю характер Мэрилин. Когда она вот так разойдется, ее не унять.
— Пожалуйста, уходи, Мэрилин, — говорю я. В моем голосе звучит металл. Судя по всему, я не расположен сегодня к мягкому тону. — Пожалуйста, просто уйди. — На какую-то минуту мой голос, терпеливый и усталый, перекрывает ее голос. — Давай всё обсудим, когда отдохнем. Сегодня у меня нет настроения беседовать.
Я проданный отец на своем посту, сторожевая собака, охраняющая спящего малыша. Меня пронзает чувство одиночества. Надеюсь, эти мужчины настроены против нее. Конечно же, они знают о женах, о семейных ссорах. Двое стоят по обе стороны от нее, третий — сзади.
Теперь она четко произносит слова, громко и сердито. Она мешает спать людям в соседних комнатах. Низкие побуждения — мне до слез хочется избавиться от низких побуждений.
— Уходи, — плачу я, — уходи и оставь меня в покое. Я тебя сюда не звал. Я больше не могу выносить твой образ жизни.
Она продолжает говорить, в том числе два слова: «Впусти меня».
— С Мартином все прекрасно, — говорю я ей, — и я не собираюсь его будить ночью без всякой цели. А теперь, пожалуйста, уходи.