Читаем Сумеречная земля полностью

Мне бы хотелось, чтобы мои доктора увидели мое эссе о Вьетнаме. Как специалисты, они, возможно, смогли бы обнаружить там предзнаменования или тенденции, незаметные для автора. Но вследствие катаклизма в Далтоне все бумаги в моем портфеле, включая двадцать восемь фотографий, потребовали вернуть в Центр Кеннеди. Я больше никогда их не увижу. Но у меня хорошая память. Возможно, как — нибудь на днях я сяду со стопкой бумаги и во второй раз построю все предложения, ощетинившиеся от сознания своей правоты, — те предложения, которые составили мою часть проекта «Новая жизнь», часть, которую Кутзее не решился представить.

Мне следовало ожидать от него предательства. Однажды вечером, в мою последнюю неделю в Центре Кеннеди, какой-то незнакомец попытался вырвать у меня портфель, когда я выходил из своей машины возле библиотеки. Он, ссутулившись, очень быстро прошел, коснувшись меня, и я почувствовал, как портфель дернули. Но я не из тех, кто выпускает вещи из рук. «Простите», — пробормотал этот человек (С какой стати он это сказал? Это входило в инструкции?) и исчез из поля зрения среди припаркованных машин. Я в ярости смотрел ему вслед, однако рассердился не настолько, чтобы устроить скандал.

Я бы не спутал это лицо. Я хорошо его знаю: если не конкретно это лицо, то этот тип. Оно с тех фотографий толпы, которые увеличивают, пока среди убийц и агентов не проявятся коротко стриженные волосы и черные глазницы; оно — из фильмов о Нюрнбергском процессе: хмурый взгляд, опущенное чело, стремление убраться с яркого света обратно в прохладную сырую камеру с каменными стенами. И вот такое насекомое в черном пальто тащилось за мной хвостом по солнечным улицам Ла-Джолла в мои последние дни там. Вообразите себе!

К этим докторам, в задачу которых входит объяснить меня при самой скудной информации, я не питаю ничего, кроме симпатии. Я делаю все от меня зависящее, чтобы помочь им. Но не забываю, что я пациент, со стороны которого было бы наглостью принимать слишком активное участие в определении диагноза. И если, пока мы медленно продвигаемся по лабиринту моей истории, я завижу вдали аллею со всеми признаками света, жизни, свободы и славы, то я приглушу свои нетерпеливые выкрики и побреду за своими добрыми слепыми докторами. Потому что кто я такой, чтобы утверждать, будто моя счастливая, залитая солнцем аллея после какого-нибудь, едва приметного для человеческого глаза поворота не приведет нас снова к бесцельному кружению? Или что упорное продвижение моих докторов вперед черепашьим шагом не приведет меня однажды к калитке сада?

Как же это так, должны спросить они себя, человек, занятый творческой работой, в которую он вкладывает душу, вдруг страдает от фантазий, будто он заключен в тюрьму из собственного тела, и так несчастлив в браке, что пытается убить собственного ребенка? Как же могут подобные данные сосуществовать в биографии одного человека? Мои доктора в самом деле озадачены. Я смотрю в их серьезные, честные глаза за стеклами очков, делающих их похожими на молодых сов: они искренне хотят меня понять в свете истории болезни, которую они читают дома в своих кожаных креслах, когда хорошенькая молодая жена хлопочет на кухне, а детишки уснули, обняв своих игрушечных зайчиков, — я все это знаю, ведь мы братья по классу, — так что мне тоже грозит стать историей болезни, которую поставят на полку, и их собственный сон о смерти отпустит их.

Я смотрю им в глаза и думаю: вы хотите знать, что со мной такое, а когда поймете это, утратите ко мне интерес. Именно мой секрет притягивает вас, в нем моя сила. Но узнаете ли вы его когда-нибудь? Когда я думаю о сердце, в котором содержится мой секрет, мне представляется нечто закрытое, мокрое и черное, как, скажем, поплавок сливного бачка. Заключенное в моей груди — этом сундуке с сокровищами, — поглощающее темную кровь, оно совершает свой слепой круговорот и не умирает.

Гипотеза, которую они проверяют, заключается в следующем: близкий контакт с военным проектом сделал меня бесчувственным к страданию и создал во мне необходимость насильственно решать жизненные проблемы, одновременно вызывая у меня чувство вины, что проявилось в нервных симптомах.

Когда очередь доходит до меня, я свидетельствую, что так же глубоко ненавижу войну, как любой человек. Я занялся войной во Вьетнаме лишь потому, что хотел, чтобы она закончилась. Я хотел, чтобы закончились борьба и сопротивление и я мог бы стать счастливым, и мы все были бы счастливы. Я верю в жизнь. Я не хочу видеть, как люди гибнут напрасно. И я не хочу видеть детей Америки, отравленных чувством вины. Вина — это черный яд. Я привык сидеть в прежние дни в библиотеке, чувствуя, как черная вина хихикает в моих венах. Мною завладели. Я себе не принадлежал. Это было невыносимо. Вина проникала в наши дома через телевизионный кабель. Наши трапезы проходили под сверкающим стеклянным глазом этого зверя, притаившегося в самом темном углу. Здоровая пища, которую мы отправляли в рот, попадала в едкие лужи. Было неестественно выносить такие страдания.

Перейти на страницу:

Похожие книги