Весь Народ жил тогда уже на Плантации. Иссетиббеха и генерал Джексон встретились, обожгли палочки, расписались на бумаге, и через леса протянулась линия, хотя ее не было видно. Она протянулась сквозь лес прямо, как сорока летит, и по одну сторону от нее оказалась Плантация, где вождем был Иссетиббеха, а по другую — Америка, где вождем был генерал Джексон. И теперь, если что-то случалось по одну сторону линии, для одних это было несчастьем, а для других — счастьем, смотря по тому, чем белый человек владел — так уж повелось с самого начала. Но из-за того только, что дело случилось по ту сторону линии, которой даже увидеть нельзя, белые могли назвать его преступлением, караемым смертью, — если только могли дознаться, кто это сделал. Что нам казалось глупым. Одна заваруха тянулась с перерывами неделю: и не из-за того, что белый человек исчез, — он был из тех белых, по ком даже белые не скучают, — а из-за заблуждения, будто его съели. Словно кто-нибудь, как бы он ни проголодался, рискнет съесть мясо вора и труса — в стране, где даже зимой всегда найдется еда, на земле, для которой, как говаривал Иссетиббеха, — когда состарился настолько, что от него ничего другого не требовалось, кроме как сидеть на солнышке и ругать Народ за вырождение, а политиков за жадность и безрассудство, — Великий Дух потрудился больше, а человек меньше, чем для любой земли, о какой он слышал. Но у нас была свободная страна, и если белому захотелось установить правило — даже такое глупое — на своей половине, наше дело маленькое.
Потом Иккемотуббе и Давид Хоггенбек увидели сестру Германа Корзины. Правда, этого никто не миновал, раньше или позже — ни молодой, ни старый, ни холостой, ни вдовый, ни даже тот, кто еще не овдовел, у кого и дома было на кого посмотреть, — хотя кто скажет, в какую дряхлость надо впасть или до какой уступчивости дойти в молодые годы, чтобы смотреть на их сестру и не кусать себе локти — эх. Потому что такая красавица еще под солнцем не ходила. Вернее, не сидела — потому что она совсем не ходила без крайней нужды. С утра чуть ли не первым звуком на Плантации бывал крик тетки Германа Корзины — почему она не встала и не пошла за водой к роднику с другими девушками, и порою даже до того доходило, что самому Герману Корзине приходилось встать и послать ее; а под вечер тетка кричала, почему она не идет с другими девушками и женщинами мыться — чем она тоже себя не перетруждала. Правда, ей и незачем было. Тому, кто выглядит как сестра Корзины в семнадцать, восемнадцать и девятнадцать лет, мыться не обязательно.
Потом ее однажды увидел Иккемотуббе, который знал ее всю жизнь, кроме первых двух лет. Он был сын сестры Иссетиббехи. Однажды ночью он взошел на пароход с Давидом Хоггенбеком и уехал. И проходили дни, проходили луны, трижды приходила высокая вода, и старый Иссетиббеха ушел в землю, и сын его Мокетуббе уже год был вождем, когда Иккемотуббе вернулся, называясь теперь Дуумом, с белым другом по имени Кавалер Сьё Блонд де Витри и восемью новыми рабами, которые нам тоже были ни к чему, в расшитой золотом шляпе и плаще, с золотой коробочкой крепкого порошка и ивовой корзиной с другими четырьмя щенками, которые еще не сдохли, а через два дня умер маленький сын Мокетуббе, а через три Иккемотуббе, называвшийся теперь Дуумом, сам стал вождем. Но тогда он еще не был Дуумом. Он был еще просто Иккемотуббе, просто парень, первый на Плантации, и скакал на коне лучше и быстрее всех, плясал дольше всех, напивался пьянее всех, и любили его больше всех — и парни и девушки, и даже женщины постарше, им бы о другом подумать. И вот он однажды увидел сестру Германа Корзины, которую знал всю жизнь, кроме первых двух лет.