– Надя! Объяснять некогда – потом, в письме. Скажи, Борис Хрулёв живой? Борька, он в милиции работает, я с ним учился, помнишь?
– Хрулёв-то? Да ты чё? Как ты узнал-то? Его сёдни хоронили – мимо нашего дома похороны-то шли… Венков столько, оркестр был…
– Надя, Надя, подожди! – ору я с тоской. – Что случилось с ним? От чего?
– Так, говорят, пистолет чистил и случайно стрельнул – прям в рот себе. Два дня ещё жил-мучился, да вот и помер…
Я сижу за столом, смотрю тупо на заснувший опять телефон и удивляюсь своему спокойствию. Я предчувствовал, я знал ещё до разговора с сестрой о смерти Бориса Хрулёва. О глупой и преждевременной смерти.
Хотя всякая смерть преждевременна, если возрасту не минул век или хотя бы лет девяносто. Но точку в земной судьбе каждого человека ставит не сам он, пусть и залазит в петлю головой или стреляется, и даже не другой человек – убийца или палач. Земной срок каждого из нас где-то там, в небесной канцелярии, уже зафиксирован с рождения.
Срок – точен; способ ухода из жизни – случаен.
А при чём же здесь я? К чему эти невероятные, дикие, дурацкие совпадения?! Это – совпадения? Или…
Существует убедительная легенда о Пигмалионе, оживившем плод своего творческого воображения. Но чтобы творец с помощью своего творческого воображения умерщвлял живых людей?! И почему – я?..
Я горблюсь на стуле, ворочаю-перекатываю в голове тяжёлые ребристые мысли, пытаюсь свести концы с началами, отыскать точку опоры…
Как вдруг острая ржавая мысль-игла впивается в мозг и заглушает мгновенно весь бессвязный хоровод дум – «Аллергия»! Мне позвонили из журнала «Москва» месяца три назад и сообщили, что моя повесть идёт наконец-то в одном из ближайших номеров.
Так, так, так!.. Что делать? Генератор мозга загудел с удвоенной энергией. Надо бы наметить-продумать план, но – некогда. Ведь сегодня – пятница, времени совсем нет. Срочно – остановить! Задержать! Снять! Запретить!
Я снова тревожу телефон, остервенело долблю по кнопкам: срыв! срыв! срыв! И – длинные гудки. Ах, чёрт! У них обед уже… Так, значит, пока – на почту. Я выскрёбываю деньги из заначки и бегу.
На телеграфе я, запыхавшись, заполняю прыгающими строчками бланк срочной телеграммы в редакцию:
– Девушка! Бога ради! – умоляю-унижаюсь я. – Вот моё писательское удостоверение. Я – местный, свой, я здесь рядышком живу. Я вечером занесу эти злосчастные пятнадцать рублей…
«Девушка», мадам лет сорока пяти, нежданно-негаданно обливает душу мою израненную бальзамом:
– Ну что вы, что вы! Я вас знаю. Я ваши рассказы в «Местной жизни» всегда-всегда читаю. Я и книгу вашу купила на лотке – за четыре тысячи. Мне очень нравится…
– Спасибо, спасибо! – вспыхиваю я.
– Не надо ничего доплачивать, что вы! Скажите, если не секрет, а что случилось с повестью «Аллергия»?
Объяснять, конечно, некогда, да и смысла нет, но я, признаться, впервые сталкиваюсь с таким непосредственным откликом на моё писательство. Приходится по ходу сочинительствовать:
– Видите ли, я взял, да и выдумал новый вариант этой повести – намного, по-моему, лучший. Вот и хочу заменить.
Телеграфистка благоговейно мне внимает. В другое время я бы целый день ходил Гоголем или по крайней мере Куприным, однако теперь мне не до авторского форса. Надо действовать.
Но телефонная связь и после обеда не рождается: никто трубку там, в «Москве», и не думает поднимать. Наконец, перепробовав все номера редакции и раскалившись до бешенства, я законтачиваю разговор, как выясняется, с бабусей-уборщицей.
– И-и-и, милок, их никогошеньки и нету. Оне ж номер новый очередной выпустили, вот и отдыхают нонче, празднуют…
Значит, номер вышел! Неужто – в нём? Боже! Я понимаю: обстоятельства не переплюнешь – надо ждать. Дрыгаться и подпрыгивать бесполезно. Я поелику возможно беру себя в руки, возвращаюсь в действительность, к будничным мирским заботам. Фурсик теребит меня недовольным мявканьем, жалобно стонет: мол, ты, хозяин, сам не жрёшь, не лопаешь, но меня-то не забывай подкармливать!
Подхватив оголодавшую животину на руки, что этот огненно-рыжий наглец обожает донельзя, я несу его, хрюкающего от удовольствия, на кухню, наливаю ему для начала молочка. Я становлюсь вдруг страшно добрым и сентиментальным. Я гляжу, как кот, этот наш мартовский похудевший кот с куделями линяющей шерсти на рыжих боках, алчно лакает молоко, и на глаза мои уставшие набегают очистительные щиплющие слёзы. Я отпиливаю ножом увесистый кусок мороженого минтая и пластик коровьей печёнки, размягчаю их под струёй горячей воды и вываливаю Фурсу под нос. Кастратик наш очумело смотрит на меня пару секунд, боясь подвоха, подпрыгивает от сладострастия и с урчанием впивается клыками в деликатесы.