А потому еще я без никого, что обзакониться с доминиканкой мне как нечего делать, раз – и в дамку, гражданское состояние позволяет, могу хоть после обеда сменить, обженился и вперед, только тут надо прикинуть, каково это – таскать за собой одну и ту же доминиканку, читай, жену, читай, типку, пускай ей двадцатник всего; короче, если их не менять, будешь полным бакланом с доминиканской кантри, будешь ходить с ней на пляж, потом в койку, как ходят те двое кайзеров; с женой, хоть и прикупленной, оно так; не, игра не стоит свеч, если все при своем; цветная манда, оно, конечно, экзотика, но больше чем на фотку не тянет. Или на ночку.
Чего говорить, все кругом меняется, я вообще-то в торговле вращаюсь, ну, а тут вот оттягиваюсь вовсю, лежу себе, смотрю по сторонам, на волны смотрю, а главное, на эту вот фишку смотрю как заведенный, она все время перед глазами, а закроешь глаза – желтый блин горит, сами знаете, о чем я.
Если на солнце больше десяти секунд смотреть, потом все вокруг одним светом засияет, и ничего больше не будет, а будет один треск в башке, и сам я весь поплыву прямо тут, на пляжу; чем больше времени проходит, тем яснее чувствую: чтой-то здесь не так, и крем за семьдесят пять косачей не помогает; мимо шлендрают беззубые гаитянки и вечно что-то там торгашат; вот одна уже стрекочет, подходит ближе и стрекочет, что она Изабель, что не хочу ли я пиньи колады; зубов у нее совсем нет, последний в середке болтается – страшное дело; не лезь, говорю, я туточки загораю, размышляю я тут.
У гаитянки по центру хохотальника черная пещера с красной каймой, на две половинки квадратурой зуба поделена, того самого – единственного; хотя, скорее, там пахнет прямоугольником, а не квадратом, великой зубастой стеной – только язык вокруг увивается: а не хочу ли я типа пиньи колады испить или там банана откушать, манго там не хочу ли, отвянь, говорю, отмахиваюсь я как от мухи и тут же вспоминаю те испанские словечки, которым научился уже здесь: no quiero nada da comir[2]
, говорю, типа загораюсь я здесь, вали уже.А гаитянке хоть бы что, итальяно, говорит, бэлло, покупать, говорит, иди в жопу, говорю, та гогочет, я лежать один, говорю, я, говорит, Изабель, и хлопает глазищами, тоже мне, целка в зеленой юбке с одним зубом в пещере вместо хава на морданте – такая дешевая реклама бедности.
Раскидываю про себя, что лучше уж окочуриться бедным: загнулся – и порядок, чем мозгами-то ворочать о сладкой жизни, о том, сколько в ней всего такого, и что каждое такое бывает еще и эдаким. Выходит, если ты бедный, то и жизнь, глядишь, проскочит мимо, типа уматную видуху про Italia I показывают, уже началось, но не для тебя; или если ты пустой на купюры, то жизнь сама на тебя смотрит – типа ты фильм по телику, и видит, как ты свернулся на пляжу, пока толкал там разную мелочню, даже если это ты сам и есть.
Понедельник.
Вот бы прямо тут и отрубиться.
А что, на солнышке и котелок, поди, отпустит, вот и буду себе загорать молча, бронзоветь, как у нас скажут, так что вернусь и прямо в бронзе отольюсь; одно слово – красавец; а пока вот чумею от этой жарищи, весь по пояс деревянный.
Помню, пацаном приедешь на пляж в Чезенатико да там же и прикорнешь – будто потихонечку уходишь в песок, вроде этих, как их, крабов; они тоже делают, того, дырку и ныряют в нее, и нет их, тусуются, бляха-муха, как дети, а для них-то тут вопросняк жизни и смерти; нарывают себе других букашек, строят, короче, свою механическую стратегию жизни, типа как гаитяне со своим сахарным тростником, помахивают мачете, думают думу о тростнике, о жизни, зацикливаются, как те крабы в Чезенатико, люди-крабы, не то что я, у меня вон сольди есть, Visa есть, все шито-крыто, плохо мне.
Не, я по-серьезному, чего-то никак не уловлю, чего со мной с ранья, чего так паршиво-то, типа щас разноюсь уже, може, тут грусть какая или вот солнце на пляжу, пойду-ка я лучше в Silverio Messon.
Иду уже в Silverio Messon. Silverio Messon – это самый огромный супермаркет в Пуэрто-Плата. Тут есть все, даже то, что есть у нас. Есть все виды Pasta Barilla, есть готовый соус Star, есть баночная Coca-cola, есть пористый швейцарский шоколад, есть Tobleronе и «Gazzetta dello sport» за двадцать пять песо, хоть и недельной давности, а вроде как ты дома, и хорошо тебе, комфортно типа.
Потом вдруг снова я здесь: растянулся, закрыл глаза, чу – шагают эти двое, издалека их треп слыхать; парочка из Лиссаго, видать, женихаются, в Residence мы уже обзнакомились; подходят, ложатся рядом.
Ей лет двадцать пять – двадцать шесть, прихватная, без лифчика, соски маленькие, ровненькие; он постарше будет, низенький, на Дэвида Боуи смахивает до того, как тот стал попсу бренчать в девяностые, короче, для простоты, после «Let's Dance».
Она больше молчунья, а он – стрекотун, пристал ко мне, что я думаю о motochoncisti или motochisti, это такие мототаксисты в Санто-Доминго, просто бич всего острова, летают где ни попадя как шальные, одни пробки из-за них.