Скажем откровенно: не следует удивляться тому, что после восьмидесяти месяцев брака супружеская близость становится более будничной и не столь частой. Говорят даже, что любовь длится дольше, если ей сопутствует умеренность, поддерживающая любовную жажду. Такова мужская точка зрения. Я не думаю, чтобы Мариэтт придерживалась такого же мнения. Она молчит и тревожно шевелится в кровати, если я проявляю безразличие несколько дней. Она бессознательно предпочитает ренту. Рента дает уверенность. Ритуал — я чуть было не сказал «выполнение обязанности» — доказательство действием. Но говорю — знак внимания. Друзьям жмут руки, тетушку целуют, жену сжимают в объятиях. Что легче сделать по заказу — поцеловать или крепко обнять? Лучше помолчим. И так уже все это выглядит препротивно. Но почему нельзя признаться в том, что путь к удаче связан с тем, чтоб принуждать себя? Держу пари, что из ста мужчин едва ли найдутся двое, которые могли бы по совести сказать, что они никогда не делали над собой усилий.
Мне кажется, я неплохо сколочен: обладал, обладаю и, надеюсь, еще долго буду обладать способностью к продолжению рода; по сему поводу я придерживаюсь весьма вольной философии — считаю, что из всех наслаждений это наиболее постоянное, самое бескорыстное, единственное, в котором не изменяешь самому себе и не предаешь другого, и по самой природе своей оно близко множеству милых чувств, которые связывают вас с вашими родителями, с вашими детьми, с жизнью, порожденной этим наслаждением.
Но, по правде говоря, оно порождает чересчур много. Как его ни воспевай, но приходится еще и подсчитывать на пальцах, уже переставших трепетать. Известно, что влечет за собой небрежность. Известно и то, как это все отравляет, как обедняет состояние блаженства необходимость заниматься в такие минуты калькуляцией; так или иначе, порыв от этого страдает.
Пятое апреля. Жалуешься, что недостаточно энергичен, и вдруг, оказывается, переусердствовал.
День, три дня, шесть дней опоздания. Лицо Мариэтт вытягивается. Появляется мадам Гимарш, затем Габриэль, и снова у них какой-то таинственный вид, снова начинаются переговоры, и, если я прохожу случайно мимо собеседниц, на меня посматривают косо. Мариэтт, которая прежде предупреждала меня о своих тревогах, теперь уже этого не делает. Случаются, мол, ошибки. Но есть же средства, они дают эффект, если спохватиться незамедлительно (или, по крайней мере, они считаются эффективными, только надо действовать поспешно, чтоб природа изменила свои намерения).
Я молчу, принимаю значительный вид, сам ни о чем не спрашиваю. Я доволен, что меня сторонятся, хоть и пытаюсь скрыть это, ведь сама Мариэтт не хочет, чтоб я вмешивался, и советов ищет лишь внутри своего клана; и сей клан, который обычно казался мне слишком навязчивым, на этот раз меня вполне устраивает. Я чувствую себя подлецом. Чувствую в душе нежность. Я очень внимателен к неласковой, хмурой Мариэтт, которую мучат опасения, она внутренне сетует на меня, но не хочет показать своей неприязни.
Пятнадцатое апреля. Мариэтт безуспешно проглотила несколько пилюль. Подсчеты уже делают более откровенно. Мадам Гимарш вдруг огорошила меня, словно я был в курсе дел с самого начала:
— Десять дней — это уже крайний срок.
Звонят разным приятельницам, не могу установить точно кому.
— Знаешь, у меня неприятность. Нет ли у тебя…
Нет, у подружки нет, но она знает какую-то другую, у которой есть. Правда, то, что у нее есть, может быть, и бесполезно. Разговоры кажутся весьма туманными, хотя приводятся случаи успеха, все это тянется, тянется. Но вот на двенадцатый день опоздания приносят некую коробочку. В ней всего три ампулы, а надо якобы иметь пять, чтоб добиться решающего эффекта. Мадам Гимарш ведет детей гулять на бульвар, а Мариэтт, пользуясь их отсутствием, удаляется на кухню с Габриэль, и та делает ей укол; с обычной своей решительностью она шпигует ее этим снадобьем, как настоящая медсестра, и, натягивая Мариэтт трусики, ворчит:
— Хоть бы у меня кто-нибудь нашелся помочь, когда надо…