Точно таким же образом она еще раз заявила мне: «Это мое пособие», закончив этими словами упреки по поводу моей «свободной» профессии, в которую приходится вкладывать много, а получать мало.
На этот счет у меня нет иллюзий: если б ей каким-то образом досталось наследство, тесть заботливо записал бы деньги на ее имя. Разве можно не обеспечить женщину? Разве не следует ставить женщин в более выгодное положение, ведь они выбиваются из сил и не получают за это никакого вознаграждения, надо же дать им возможность выжить (что они почти всегда и делают) в случае нашей измены или же гибели, не так ли? Новое доказательство, — сказал бы юрист, — в праве передачи собственности, сдвиг в направлении paterna maternis. Я шучу, конечно. Но лишь отчасти. Гимарши нашли мой поступок вполне естественным. И не заслуживающим особых похвал. Они меня даже не поблагодарили.
Конечно, год был трудным: седьмой год часто бывает таким. Люди с такой приторной обходительностью твердят нам: «У вас прелестная семейка», что и мы сами, размышляя о ней, с трудом избавляемся от этой елейности. Нужно время для того, чтоб разочарование как следует встряхнуло нас и мы согласились бы заметить, что некоторые стороны наших отношений, которыми мы дорожили, уже потускнели, зато стали более определенными другие, которых мы надеялись избежать.
У меня нет излишней склонности к подведению итогов. Я преспокойно живу, не углубляясь в механику своего существования, предоставляя все естественному ходу вещей. Но с некоторого времени случается, что я запираюсь у себя в кабинете и сижу в кресле, размышляя о том, что же у меня не ладится.
И то, что не ладится, мне всегда кажется таким банальным и мелким. Эрик — это особый случай: редко встретишь человека, столь безоружного перед волей жены и перед жизненными трудностями. Рен — тоже особый случай. Другое дело я. Посмотрю вокруг и убеждаюсь: я «издан» в тысячах экземпляров. То, что не ладится, прочно связано с тем, что в порядке, и поэтому почти незаметно. Замечает ли это сама Мариэтт? Она — женщина, брак — ее профессия; ее родители, ее дети, ее дом — все это поглощает ее без остатка, она живет, и в этом ее сила. Я же склонен подвергать свою жизнь анализу, и в этом моя слабость. Я ныне не очень-то расположен быть довольным своей жизнью.
Впрочем, сами видите: вот я жалуюсь на что-то, а на что, собственно? На то, что Мариэтт, если и жалуется, вернее, она никогда не жалуется на жизнь в целом, то постоянно жалуется лишь на какие-то мелочи. Показалось, скажем, облако, сорвались три капельки дождя, она вздохнет:
— Что за погода!
Стиральная машина разладилась — забыла ее вовремя смазать, — Мариэтт начинает трясти ее, дергает рукоятку, возмущается:
— Всего полгода назад я вызывала мастера. Какие легкомысленные люди эти техники!
У нее подсознательное желание все подвергать критике. Ткани, оказывается, куда хуже, чем прежде. Вода пахнет хлором. Собаки на улице опрокидывают урны с мусором. Картошка вся в глазках. У моих клиентов вечно грязные ботинки, к тому же они повсюду сбрасывают пепел с сигарет. Приходящая прислуга постоянно опаздывает. И еще любит присчитывать себе лишние часы. Если я возвращаюсь домой, когда Мариэтт складывает простыни, и не предложу сразу помочь ей, она восклицает:
— Нет уж, не помогай! Я как-нибудь сама справлюсь, хотя так неудобно тянуть с углов эти простыни.
Соберусь помочь ей с посудой:
— Куда лезешь! С твоими-то нежными ручками…
А час спустя она скажет Габ, что чей-то там муж все сам мастерит в доме, а я, мол, ни к чему не способен. Эрик тоже ни в чем не смыслит.
— Они умеют только детей делать, — скажет Габ.
А детишки играют рядом, тут же. Рвут в клочья бумажки, возятся с кубиками, с пластилином, вопят, катаются по полу, топочут ножками. Но все их выходки вызывают умиление, нежность. Что бы они ни творили, этим чудовищам все прощается, ведь они маленькие.
Имеется еще таможня.
Я не в претензии, что Мариэтт опустошает мои карманы. Каждый раз, когда я переодеваюсь, она это заботливо проделывает. Похоже, что без ее попечения я бы вместе с костюмом сдал в химчистку свой бумажник, забыв его в кармане.