Н. Б. Нордман-Северова, столь нелюбезная сердцу Сурикова, все же оставит наиболее яркое свидетельство о квартире художника — в доме Полякова, кв. 39, угол Тверской и Леонтьевского переулка. Здесь он поселится с подросшими дочерями летом 1896 года более чем на десять лет.
«Охо! Сегодня интересно. В третьем часу собираемся к Сурикову. — И чего вы радуетесь? Ведь это ужас, как он живет. В пустой комнате, и только есть в ней, что один сундук, — говорит Илья Ефимович.
— Сундук?
— Ну да, сундук, окованный железом, и в нем кое-как, часто измятые и переломанные, драгоценнейшие работы Сурикова.
— Вот интересно! Если бы он только открыл сундук!
Адрес Сурикова — Тверская, д. Полякова, в третьем этаже… В ранней юности мне казалось, что всякий художник какое-то особенное, избранное существо и что творчество свое он питает красотою и гармонией окружающего. Позже, устраивая собственное гнездо, я увидела, что реальные, будничные вопросы жизни занимают столько места и времени, что красота и фантазия отходят на второй план. Но все же хоть отблески их должны же освежать жизнь. Ну какие-нибудь, хоть преломленные лучи света. Крутая лестница, ступеньки высокие, с трудом поднимаемся к Сурикову. На самом верху обшморганная дверь без надписи. Дергаем звонок. Открывает заурядная, мещанской семьи горничная, и на нас веет тепленьким, непроветренным, скучным воздухом. В передней серо, темно. На столе горкой навалены чьи-то шапки, дверь в столовую настежь. Там совсем пусто, в стороне стол, в углу на полу чей-то бюст затылком к зрителю. В тусклые окна видны крыши и закат морозного зимнего дня.
Тоска до злобы сжимает мое сердце.
Как же тогда другим, заурядным людям жить?
Шаги. Маленькая, серая фигура Сурикова. Веселый смех его, рукопожатие, крепкое, энергичное. Но я уже без прежнего восторга смотрю на него. Человек в такой обстановке кажется жалок.
— А вот и мастерская моя. Пожалуйста, войдите.
Узкая, небольшая комната с видом на те же крыши. Железная кроватишка, гитара на гвозде. Не то писарь, не то денщик живет. Сумерки спускаются в мою душу.
— А вы давно тут живете? — спрашиваю вяло.
— Уже десять лет.
— А летом?
— Да что же, знаете, летом? И летом тут. Разве вот куда на натуру съездишь.
— И Стеньку тут писали?
— Ну, нет. Стеньку в Историческом музее. Там мне помещение хорошее дают.
— А вы каждый день работаете?
— Ну вот, каждый день?! Иной раз месяцами не дотрагиваюсь.
Темно, скучно, говорить не о чем. Жаль мне еще недавнего очарования и домой хочется. Но в таких случаях, я заметила, Илья Ефимович не сдается. Что-нибудь да постарается раздобыть из собеседника.
— Василий Иванович, — говорит он. — Где же ваш сундук?
— Сундук? Что же это, не забыли вы про сундук? А вот там в углу.
— Сундук? Боже мой, где сундук?!
Вот где последняя надежда — последняя мечта.
Суриков идет в темный угол комнаты и, колеблясь, стоит перед чем-то.
— Мамочка, откройте сундук! — вдруг вырывается у меня горячо. И все мы смеемся, смеемся. Приносится стол, зажигается лампа. Вот он с коваными углами, как в старину купчихи в таких приданое держали. Суриков подымает тяжелые затворы и опять роняет их от смеха.
— Мамочка, говорит, откройте!
Помните сказку из «Тысячи и одной ночи» — «Сезам, откройся»?
В пустынной, ровной местности тому, кто владеет волшебной лампой, по мановению ока открываются все великолепия мира.
«Сезам, откройся». Затворы сняты.
Нет больше скучных крыш за окнами, нет тесной комнаты, нет и того Сурикова, что был сейчас. Есть другой — сразу похудевший, быстрый, взволнованный, с открывшимися черными, блестящими глазами, и как же не блестеть им? Художник открыл нам сокровища своего сердца, алмазы и камни самоцветные; переливаются они и блещут, и восторг наш еще больше возбуждает его.
Какие эскизы, этюды, наброски с натуры! Какая разносторонняя и глубокая обработка сюжета!
— Да-с, да-с, писали, не гуляли, вот еще и еще на эту тему, — говорит как-то задыхаясь Суриков. — Эге! как худож-ник-то за работу берется, так уж тут подвижничество начинается. Все забыть надо!
Какие краски! Теплые, глубокие, точно что-то вкусное пить вам дают. Исчезло куда-то время. Мы смотрим и смотрим, и новый Суриков окружает нас образами своей фантазии. Всюду расставлены они — и вдоль стен, и на столе, и на полу.
— Вот, вот этому стрельцу хоро-о-ший бархатный кафтан из Италии привез, а этому шапку чудную!
Идут воспоминания, рассказы, про Волгу широкую, про Сибирь далекую, про Морозову-боярыню, про казнь стрельцов; все интересно, все ярко, все освещено творческой фантазией.
«Сезам» перед нами в полном блеске, в полной красоте. — Папа, чай подан. Вы идете?
Потухла лампа Аладдина…
Мы в пустой столовой за чаем. Одна тощая, младшая дочь Василия Ивановича с высших курсов, другая пышная, как георгина, жена Кончаловского, — хозяйничают, наливают чай. Вот и внуки.
Опять прежний, смеющийся Суриков против меня.
— Что? Ухайдакал я вас своими работами? А? Уж говорите правду!
— Что? Что такое?
— Что? Ухайдакал! Ведь вы говорите, что я сибирский день морозный, ну и выражения у меня сибирские.