Боевые товарищи помнили Баева мальчишкой лет десяти – двенадцати. Помнили и не любили. Называли «Басурманом» и «Бесенеком». От того, что по-русски он почти не говорил, хотя и понимал. Называли, конечно, за глаза. В глаза Сашу так назвать никто бы не решился. Взрослые конноармейцы маленького Сашу очень боялись. Потому что в рядах темных, неохваченных атеистической пропагандой бойцов гуляла жутковатая история про то, как коварный Баев отдал свою бессмертную басурманскую душу, своему же мусульманскому бесу в обмен на очень ценное умение всегда попадать в цель. Настолько пугающе метко мальчик стрелял из любого огнестрельного оружия и метал ножи. Да и близко подходить к «Басурману» было тоже чревато – мог без раздумий бритвой полоснуть…
Конечно, подобные дикие выходки Деев безнаказанными не оставлял и Сашу как мог воспитывал, приобщал к культуре и цивилизации. То есть – попросту нещадно драл. Офицерским ремнем, импровизированными розгами, конской упряжью и даже хлыстом. За всякие провинности – за накрашенные сурьмой глаза и выпачканные в хне ногти, за нестриженные волосы, за то, что не по уставу одет, за то, что мало читает книг и газет, за то, что молится Аллаху, за ненадлежащее хранение оружия, за уведенных из соседних аулов коней (Баев был мастер на такие проделки!), за «дикарскую» любовь к ювелирным украшениям, за слабость к шелковым подушкам и мягким коврам и сладостям, но больше всего за патологическую страсть к роскошной конской сбруе. Баев орал и плакал. Часами. Да так, что его звонкие вопли и причитания на неведомом наречии разносились по всей округе. Рядовые красноармейцы при этом в ужасе украдкой крестились и с замиранием сердца ожидали рассвета, опасаясь найти голову комдива аккуратно отрезанной бритвой, а наилучших коней – не найти вовсе, как и самого юного представителя басурманского отродья.
А вот бдительные граждане – из тех, что по образованней – вроде военного медика, строчили рапорта, куда следует про антипедагогические действия комдива в отношении юного гражданина советского Туркестана. И вот в один прекрасный день товарищ Деев Сашу усыновил. Вполне официально. Тогда писаки успокоились – ведь одно дело, когда красный командир почем зря лупит свободного советского гражданина. А другое дело – если отец сына воспитывает.
Воспитательные методы комдива Деева оказались весьма эффективными. Не прошло и года, как вымуштрованный Баев, облаченный в кавалерийскую форму, умытый и остриженный не только бойко болтал по-русски, но и переводил речи местных жителей и пленных, и даже различные документы чуть не со всех тюркских языков, и поэтому стал человеком совершенно незаменимым. Еще через год умненького Сашу стали брать на серьезные переговоры в штаб округа и армии. Стрелковое искусство Баева тоже было вознаграждено. За на редкость меткую стрельбу Сашу нагадили грамотой штаба округа. А за хороший почерк и аккуратность при работе с секретными документами – новым маузером. Но и официальное наказание в послужном списке Баева имелось – он получил пять суток гауптвахты со странной формулировкой в приказе «за неоправдано суровое обращение с пленными». Даже обладавший богатой фантазией и личным боевым опытом, и не понаслышке знакомый с традициями Восточного фронта Прошкин затруднялся предположить что такого выдающегося мог совершить юный Баев что бы такой строгий приказ издали? Конечно, Прошкину было любопытно узнать, но спросить у самого Баева он не решился, а больше спросить было не у кого.
При этом Баев, официально считавшийся адъютантом комдива Деева, был начисто лишен присущего адьютантско – писарскому племени холуйства и подобострастия. Даже с самыми высокими командирами и комиссарами наглый отрок держался совершенно на равных. Единственное, что роднило Сашу с канцеляристами, писарями и барышнями машинистками – так готовность каждую минуту разрыдаться по любому поводу. И даже без такового. Впрочем, со слезами Баев тоже никогда не промахивался – плакал исключительно своевременно и при большом скоплении сановных зрителей. Потому причитания его вроде того что «лошадку нечем кормить» или «новое седло забрали для нужд штаба», рыданьями сопровождавшиеся, находили живой и самый положительный отклик в суровых сердцах военного руководства. «Лошадке» выписывали отборный корм, а реквизированное командным повелением роскошное седло возвращали зареванному Саше. Но, такие слезы Саша отирал вовсе не пробитым в боях рукавом. Нет. Для этих целей в его карманах всегда имелось два – три крахмально белых, хрустящих носовых платка.
Еще, Баев так и не мог исцелится от себоритского пристрастия к богато украшенной конской сбруе. Так и ездил с искрящимися редкими каменьями и серебром уздечками, с перламутровыми мундштуками и изящно украшенным седлом. За эти совсем не пролетарские ухватки боевые товарищи, все так же за глаза, именовали повзрослевшего Баева «Князем», и считали, что равнодушный к воинской карьере и званиям Саша готовит себя в дипломаты или деятели Коминтерна.