В Гапланлы собрались всадники со всех окрестных сел гокленов. Вестники, посланные в дальние аулы, еще не возвратились, но медлить было нельзя, и совет старейшин уже собрался под большим чинаром, стоявшим у самого входа в поросшее лесом ущелье. Остальные воины отдыхали, расположившись прямо на земле.
Бегенч лежал в тени на берегу широкого арыка, начинающегося у гор Кемерли и тянущегося до самого Гургена. Лежал и с нетерпеливой досадой ждал, когда закончится совещание у чинара.
Вокруг Бегенча сидели его односельчане и разговаривали, весело подшучивая друг над другом, словно ничего особенного не произошло минувшей ночью и не их ожидали смертельные схватки. Особенно весело и беззаботно смеялся Тархан. Его радовала не предстоящая добыча, а сам поход, во время которого он чувствовал себя не бессловесным слугой Адна-сердара, а полноправным джигитом. Выцедив в пиалу остатки из чайника, он сказал, продолжая начатый разговор:
— Да услышит тебя аллах, Джума-джан! Может, и в самом деле он пошлет каждому из нас шестнадцатилетнюю красавицу со щеками, как спелый персик, и с глазами газели!
Худой, похожий на наркомана человек недовольно спросил:
— Неужто ты, Тархан, ни о чем, кроме девушек, говорить не можешь?
Тархан фыркнул:
— Эх, Караджа-батыр, сердце у тебя наверное плесенью покрылось, у бедняги! Да разве может быть беседа без девушек? Сам Махтумкули-ага об этом сказал.
Худой, приземистый Караджа, которому меньше всего подходило прозвище «батыр», вытащил тыквинку с насом, постукал ее о ладонь, вытряхивая табак.
— Так ты не только о девушках, но и о стихах можешь говорить? Ну, давай, давай, послушаем…
И он кинул в рот щепотку наса.
Тархан взял плеть и, постукивая пальцами по ее рукоятке, словно по струнам дутара, тихонько запел:
Джигиты весело засмеялись. Один из них, круглолицый и лопоухий, с едва пробивающимися усиками, крикнул:
— Ну, Караджа, получил? Попробуй еще рот раскрыть!
— Раскрою! — блеснул глазами Караджа. — Если Махтумкули-ага напел такие слова, которые могут удержаться в медной голове Тархана, то я сдаюсь, — сказал он несколько косноязычно от заложенного под язык наса и засмеялся, брызгая желто-зеленой слюной.
В разговор вмешался Джума, который до сих пор молча ел чурек, макая его в чай:
— Скажи, Караджа, а тебе запомнилось хоть одно стихотворение Махтумкули-ага?
Караджа рассердился:
— А зачем? Ты заучиваешь — и ладно.
— Если ты моей головой обходишься, так зачем свою тыкву на плечах носишь?
— Мало у меня других забот, кроме газелей-пазелей? — нахмурился Караджа. — Куда ни ступишь, то — яма, то — рытвина. Ты меня из них вытаскивать будешь, что ли?
— Где уж мне. А вот Махтумкули-ага мог бы…
Караджа покачал головой.
— Пяхей, язык без костей — мели, что придется!
Пристально глядя в глаза собеседника, Джума серьезно сказал:
— Не в языке моем дело, Караджа. Вот видишь эту воду в арыке? Когда мы спешились, ты пил ее взахлеб, и тело твое получило удовольствие. Верно? А стихи Махтумкули-ага— такая же вода для души жаждущего.
Караджа вытянул губы трубочкой, чтобы не расплескать скопившуюся от едкого наса обильную слюну, сказал совсем невнятно:
— Эй-хо! Тогда значит, можно всякими газелями-пазелями жажду утолить?
— Насчет жажды не знаю, — вмешался Тархан, — а вот насчет тебя это уж точно Махтумкули-ага сказал:
Круглолицый лопоухий джигит весело подхватил:
Караджа выплюнул нас, утерся полой халата.
— Глупцы вы все! Что с вами говорить!
И он улегся, подложив под голову тельпек.
Подошел Перман, принимавший участие в совещании под чинаром. Все взоры обратились к нему: он нес с нетерпением ожидаемую весть. Еще издали Перман крикнул сидевшим вдоль арыка, чтобы подходили поближе, и, когда аульчане собрались вокруг него, сказал: