Легко возмущаться расстрелами без суда и следствия, но, на мой взгляд, было бы духовной трусостью обращать внимание только на них. Ведь и при малейшей атаке часть бойцов посылают на верную смерть, и это ясно всем, кто отдает приказ об атаке. О риске и удаче можно говорить в отношении исхода самой операции; но в том, что касается гибели, увечья и страданий известного числа людей, не повинных ни в каком преступлении, не может быть ни сомнений, ни удачи, ни риска — здесь все предрешено. Вот вам и смертный приговор, без всякого учета заслуг и провинностей, без всякого рассмотрения доводов и возражений. Не так было в гладиаторских боях, когда боец сам защищал свою жизнь и ставил на службу этой цели свою решимость, силу, сноровку и вооружение. Ныне война настолько механизировалась, что смерть известного числа людей — и, прямо скажем, лучших — включается в заранее исчисленные издержки предприятия; убыль личного состава — вдумайтесь, что это значит, — рассчитывается таким же образом, как износ лопат, колес или пушечных стволов. Как известно, что придется сжечь столько-то килограммов пороха, точно так же известно, что придется превратить в трупы такую-то как минимум массу живых людей; здесь нет места сомнениям. Когда же ставят к стенке одного или двух человек, не слушая их оправданий и даже не думая о возможной ошибке, то вы говорите, что тут совсем другое дело. По-моему, мало-мальски пристальное размышление на эту страшную тему показывает, что разницы никакой нет.
Задевая чувство чести
Среди молодежи, что в сентябре четырнадцатого года вместе со мной училась солдатскому ремеслу, был один дюжий молодец с дворянской частицей в фамилии, член Лиги патриотов, который раздавал всем брошюрки и присовокуплял к ним свои собственные речи, напыщенные и плоские. Шуму он поднимал на всю казарму. Иногда я вынимал трубку изо рта и спрашивал, не знает ли он, когда господин Баррес[5] вступит в армию добровольцем на весь срок войны. Раздавался хохот. Хорошие шутки не стареют, а эта всякий раз действовала двояко: фронтовики смеялись, тыловики злились. Так в руках у меня очутилась словно лакмусовая бумажка, позволявшая в случае сомнений быстро узнать, бывал ли в боях встреченный мною человек в униформе. Мои неожиданно действенные насмешки явились как бы местью за весь простой фронтовой люд. Но хотя опыт научил меня многому не удивляться, я все же до сих пор удивлен, как это человек на виду у всех мог до такой степени пренебрегать общим презрением.
Сей молодой герой образца четырнадцатого года в дальнейшем удивил меня еще больше. Свалившись два-три раза с коня (без особого вреда для себя), он стал нам говорить, что у него больно покалывает сердце, что врачи когда-то предрекли ему смерть во цвете лет и, наконец, что он просит назначить его караульным в гарнизон Мон-Валерьена[6] — он был бы рад хоть на таком скромном посту послужить отечеству. Другие новобранцы, еще принимавшие всерьез сердечные болезни, не знали что ответить. Но мне бог ниспослал красноречие. «Не делайте этого, — сказал я. — Я вижу, жить вам остается всего месяц, значит, использовать его нужно как можно лучше. В Мон-Валерьене вы умрете зря, без славы. Пойдемте лучше на фронт. Я знаю, полковник ни в чем вам не откажет. Пусть же он сделает такое одолжение сразу вам, мне и еще двум-трем парням, что изнывают тут от тоски. Вам нечего терять, вы будете храбрым воином. Какой-нибудь осколок снаряда вас уж не минует; а если, на худой конец, вы умрете от страха, то и это называется пасть смертью храбрых». С тех пор мы избавились от его разглагольствований, а остальные юноши получили урок презрения.
Примерно так же я ответил в письме одному своему приятелю, несколькими годами моложе меня; в ожидании призыва в армию он распалял мой дух воинственными посланиями, утверждая, что ему самому не терпится в бой. Увы, он тоже ощущал болезненное покалывание в сердце и опасался неблагоприятного приговора медицинской комиссии. Против медицины мое письмо оказалось бессильно. Этот здоровяк был сбережен до победы, которую он ныне и торжествует.
«Но к чему такие жестокие слова, которые многих больно заденут? — спросит меня благоразумный человек. — Вы как будто кому-то мстите, то есть продолжаете войну? Или тут что-то иное?» Да просто я ищу подход к людям. По-моему, чувство чести есть почти у всех. Я убежден, что именно из чувства чести сильнейшие из людей не позволяют себе думать о примирении. Избавиться от этого нельзя — мне бы не хотелось, чтобы молодежь не заботилась о своей чести. Но беда была бы не столь велика, если бы все слабые — женщины, старики, больные — сочли делом своей чести никого по своей воле не подстрекать к войне. Ибо нет никакого бесчестия в том, что ты слаб, болен или стар; но бесчестно, если ты, будучи слаб, болен или стар, позволяешь себе подстрекать к войне других. По крайней мере, таково мое мнение на этот счет. Я никого не порицаю — я лишь пытаюсь осветить неясный вопрос.
Чужое племя