Сначала это вырывалось у нее в бурном негодовании, потом — все тише и тише, в некотором как бы ублажении, ласке. Но во всех случаях мотив был один: ты их обидишь, Сашка может принять эту выходку за оскорбление.
Однако ни Сашка, ни Кэрен не обиделись. И никакой оскорбленности тоже, конечно, не показали. Сашка, вообще, никак не прореагировал. Так, чепуха, о которой не стоит ни думать, ни говорить. Ну что ж, прекрасно. Никакого шума мне и не надо было. Ни на какой эффект я, в сущности, и не рассчитывал.
Однако ни с того, ни с сего вдруг подумалось, а что
Может быть, тоже деталь? Причем не только незначительная, но еще и огорчительная. Дрянная деталь, раздражающая деталь.
Так ли это, Сашок? Так ли это? Ты уже взрослый. На ногах. Сам по себе. Так на что ж попу гармонь… Кружилась, вертелась сволочная мысль. Не отпускала.
Большинство родителей мужского пола полагает, что осчастливили своих чад уже тем, что зачали их и были вместе пока те росли. «Я тебя кормил, растил, образование дал, в люди вывел, а ты такой-сякой неблагодарный».
Ну и что? Самое постыдное — упрекать своих ненаглядных в том, что вы им что-то дали. Это бездарно — входить с детьми в отношения типа: я тебе давал, а теперь и ты мне, будь добр, дай. Отдай, оплати. Это тошнотворно и ничтожно, и унизительно. И для нас, и для них.
Что вышло, то вышло. Кому как повезло.
Родители Дмитрия Богрова были вполне добропорядочными людьми. Несмотря на страсть отца к игре и всяким прочим хлестаковским замашкам, другие их дети замечательно преуспели на поприще построения обычной житейской карьеры и достижения обычных житейских благ. И вообще вся семья жила весьма дружно и была ориентирована на обычные, сугубо житейские ценности. Не обычным и не житейским в этой сердечной канареечной атмосфере оказался всего один птах — младшенький Дмитрий. Он, очевидно, взглянул однажды окрест себя — и душа его омрачена страданиями стала. К оному душевному омрачению прислоились, возможно, и иные червоточины натуры, ненормативные и стыдные, которые исподволь жгли и толкали на подвиг как единственно благородный выход. Благо, вся страна в это время скандировала гимны безумству храбрых!
Такая удобная заслонка. Моральная компенсация самолюбию, осознавшему тайну неизлечимого недуга. Его (самолюбия) последний козырь.
Сверхпоступок во всей своей психологической полноте — темень. К тому же, с точки зрения наблюдателя он всегда партиен. Для одних — подвиг, для других — преступление. Мой разрыв с родиной был воспринят друзьями как протест против режима (задыхался, бедствовал, преследовался), а недругами как предательство и продажность (променял родину на сладкую жизнь), но при этом ни те, ни другие не знали, сколько тоски и страдания, помимо всего прочего, доставляли мне мои имя и отчество. Все, казалось, можно пережить и против всего выстоять, но не это клеймо изгоя, полученное тобой при рождении. Клеймо, которое воспринималось особенно гибельно в эстетическом контексте именно русской речи.
Гиперзаеб? — Возможно. Но именно он и победил.
Я не знаю, какой червь разъедал изнутри Богрова и был ли он вообще. Тут возможен и просто доведенный до крайности, но очень всегда модный у нас радищевизм. Но исключив эту вероятность целиком, Солженицын рисует Богрова в лучших традициях средневековой христианской юдофобии.
Богров-змей — хилый, бледный, болезненный, без растительности, без друзей, без женщин — без всего человеческого. Даже отъявленный революционный вождь Егор Лазарев — и тот, будучи человеком русским, не одобряет его задумки убить Столыпина.
Так написан эпизод встречи с Лазаревым у Солженицына. Сам же Лазарев написал о ней существенно иначе.
Во-первых, он заметил в будущем убийце «физическое здоровье» и живость («блестящий молодой человек, умный, начитанный, бывалый», «довольно высокий, стройный, изящно одетый», «цветущий здоровьем»).
Во-вторых, отказав Богрову в
Проверить меня читатель может, заглянув в сборник документов «Убийство Столыпина», изданный в Нью-Йорке в 1986 году.
Не думаю, однако, что проверяющих наберется много, поскольку предубежденность сильнее фактов. В конце концов, и ложь Солженицына понять нетрудно. Изболелась душа о русской жизни, о русской судьбе. От боли — и ненависть, и злость, и пережимы. Мы все в таких случаях спонтанно партийны, даже если и слыхом не слыхивали о ленинской теории партийности. Но тоскливо, когда в ее тисках зажимает себя человек, бесстрашно восставший против нее же.