Читаем Свадьба полностью

Все эти бытовые мысли, расчеты, раскладки как-то странно перемежались в сознании с Хромополком, Русью, Кириллом, Солженицыным, составляя вместе некий общий контекст жизни, для которой все равно всему и все одинаково важно. И высота, и низ. И лицо, и зад. И живот, и душа. Блок писал о едином музыкальном напоре. Что ж, на музыкальном настаивать не стану, а вот единый — это точно.

Недавно попалась на глаза статья об изобретателе современных туалетов (ватерклозетов — первоначально), поднимающая роль домашней сральни до уровня духовных упражнений поэта. Читал и думал: а возможен ли у нас, в нашей очень высокой публицистике, такой гимн заботе о чем-нибудь ниже пояса?

Один из героев Булгакова говорил, не мочитесь мимо унитаза — и не будет разрухи. А Сема мой вспомнил и такой феноменальный эпизодец. Однажды ему встретился инвалид-украинец, который, переехав из деревни в город, ни за что не хотел согласиться с установкой в своей квартире туалета, кричал, что никогда не допустить, щоб в його хати сралы и гивном нэсло.

Наши российские моралисты всех времен и классов очень много наизобретали в сферах духовного улучшения человека, а в области, простите, задницы — будто ее ни у кого из них и не было. Тишина и бойкот.

О духовной нужде — каждый умен и от рецептов нет отбоя. А о физической — брезгливость, жиды позаботятся.

Мне одна наивная американочка сказала как-то: «Ты говоришь, философы у вас великие, лучшие в мире поэты и лучшие писатели. Почему же жизнь у вас вечно в нужде и страданиях? Ничего нет — одни революции, разрухи?» Попробуйте ответить, господа улучшатели человеков. Попытайтесь объяснить этой дуре, этой небогатой, но в меру благополучной американской дамочке все наши особости и убогости.

«Умом Россию не понять!» — гордо бросит ей чиновный поэт-патриот, государственный служитель, а поэт-отщепенец, душевный бунтарь и страдалец горько заплачет и очертит тоскующую грань: «Мы в мире сироты, и нет у нас родства с надменной, набожной и денежной Европой».

Крайне духовно. Все встают. Резь в глазах. Бурные аплодисменты.

Роль ночного горшка в жизни духа — тема не тронутая ни нашим умом, ни нашим безумием. Потому как у нас — брезгливость фонтаном бьет.

Возьми, к примеру, Бердяева Николая Александровича. Тоже — наша гордость и возвращенное народу богатство. Духовный вундеркинд 20 века. Читал, не читал, но назови только имя — и уже ты эрудит, высота, глыба!

Однако для меня он нечто более осязаемое, чем символический знак высоты и полета. Для меня он, прежде всего, — наглядное пособие по теме «Россия и Запад», постоянный поставщик идей о соотношении тела и духа, ума и безумия, вкуса и безвкусицы и многих других туманов и загадок нашей светоносной и во всех смыслах творческой особы — матушки Цивилизации. Я то подтруниваю над ним, то плачу, то матерюсь, то молчу деревянно и потерянно, понимая, что нет смысла тревожить его великую тень, отлетевшую, наконец, в некое Трансцендентное Царство Свободы и там обретшую, будем надеяться, воплощение всех своих земных иллюзий, одухотворенных поэтической инфантильностью абсурда или душевного каприза.

Европеец по манерам и гуманистической универсальности, он явил собой образец сугубо русского нравственного максимализма, подменив жизнь идеалом такой высокой пробы, что в нем не осталось места ничему живому: ни человеку, ни человеческому Богу, ни животному, ни цветам, ни запахам, ни самой истории.

Как ни печальны пошлость и примитив массовых религиозных структур у нас и на Западе (масса везде — масса!), религиозная космология Бердяева, с ее кристальной очищенностью и духовной высокостью, еще печальнее, потому что в ней затаено жало верховного абсолюта, которому вообще все до лампочки. По его собственному признанию, толчком к метафизике послужило ему врожденное чувство брезгливости:

«Если бы меня спросили, отчего я более всего страдаю не в исключительные минуты, а во все минуты жизни и с чем более всего принужден бороться, то я бы ответил — с моей брезгливостью, душевной и физической, брезгливостью патологической и всеобъемлющей. Иногда я с горечью говорю себе, что у меня есть брезгливость вообще к жизни и миру. Это очень тяжело. Я борюсь с этим. Борюсь творческой мыслью и это более всего, борюсь чтением, писанием, борюсь аскезой, борюсь созерцанием красоты, уходом в природу, борюсь жалостью. И опять возвращаюсь к брезгливости и содрогаюсь от нее».

Как видишь, брезгливость была у него не простая, а золотая, то есть, — всеобъемлющая. Брезгливость не к чему-то частному и отдельному, а «вообще к жизни и миру». Не удивительно, что никакая волевая борьба с ней, никакие отвлекающие средства — чтение, творчество, созерцание красоты и природы — не помогают. Надо полагать, что даже поход к врачу вряд ли увенчался бы успехом, потому что это не частная болезнь рядовой особи, а универсальное мироощущение человека интенсивной, неутихающей мысли.

Перейти на страницу:

Похожие книги