То есть, что значит тоже? Я-то не просто опешил — я озверел. Я готов был тут же вцепиться в него и выволочить прочь. Вон отсюда к едрени бабушке, куда угодно, к чертям собачьим! Вон из этого дома! Вон — и чтоб духу твоего впредь здесь не было!..
Он встал мне навстречу, лицо плывет, улыбка до ушей, — и руку тянет для пожатия. А что я делаю? Плюю в нее? Прохожу мимо, как ни в чем не бывало? Нет, протягиваю свою. Правда, лениво, нехотя, едва коснувшись. Но все же. Все же я не крикнул, не плюнул, не нагрубил, не прошел мимо. Все же я ничтожен. Культурно ничтожен, ибо тут важно не само рукопожатие, а его штрих, жест, росчерк. Расписка в капитуляции. Трусость.
— Ты как попал сюда?
— Да вот, был у них на фирме. Переводчика дали.
— Переводчика?!
— Да, переводчика. А что?..
— Да ты ведь шпаришь по-английски лучше меня.
— Шпарю-то я шпарю, а технического словаря — кот наплакал. Спасибо вот тезка выручает.
— Тезка?!
— Ну да, твой — сын, мой — тезка. Мы ведь оба — Александры.
— Америку открываешь?
— В каком смысле?
— В золотом.
Тут Сашка не выдержал и прыснул смешком.
— Ты чего это, тезка? — деланно спросил Хромополк и также деланно расплываясь в улыбке, подмигнул мне. Мол, видишь какие мы, только и делаем, что детей смешим.
Я тоже не удержался от улыбки, подумав с горечью о том, как все же нелепа моя вечная нервозность.
Сашка всегда действовал на меня отрезвляюще. Вот так хихикнет, прыснет в кулачок своим приглушенным смешком — и разденет догола. Вроде, никакой ты уже не отец, а так, голое хилое тело. И стыдно станет вдруг, и смешно, и горько. И не знаешь уже, что делать со своей нелепой, словно на песке взращенной, свирепостью.
Весь обед прошел на переменной амплитуде между плохо скроенным иносказательным зубоскальством и полувежливой, полуиронической капитуляцией. Самому себе я был противен, так как выглядел нудным, ворчливым и задиристым стариканом. Боясь сказать отрыто о своих подозрениях, я задавал вопросы-уловители. А он отвечал так, словно, разгадав их подоплеку, согласен быть уловленным.
— Ну хорошо, — сказал я, — ты думаешь, ваши гэбэши не имеют достоверных данных о судьбах эмигрантской детворы?
— Еще бы. Коммунизм — это молодость мира, — ответил он, нисколько не смутившись. — Мы не настолько богаты, чтобы этим капиталом пренебрегать.
— Богаты — не богаты, но капитал-то уже не ваш.
— Это, конечно, так, но только с нашей с тобой точки зрения. Существует, как ты понимаешь, и другое мнение.
— А как же закон? — Нинуля вмешалась.
— А что закон? Закон — что дышло. К тому же, в данном конкретном случае он вовсе не при чем. Тут речь, скорее, о политике.
— Пролетарии всех стран соединяйтесь?
— Па!..
Сын явно стыдился меня. Однако Хромополк сделал вид, что ничего особенного не заметил, и спокойно продолжал:
— А хотя бы. Чем богаты, тем и святы. Так что вопрос о русских детях…
— Ты хотел сказать: еврейских.
— Па!..
— Да, еврейских. Но русских еврейских.
— О нет, погоди. Родители еще куда ни шло, но не дети.
— Па! Па!..
Сын явно не давал мне говорить, и чтобы успокоить его я замолчал. Я решил позвать Хромополка к себе домой, где бы нам никто не мешал поговорить по душам.
Душевный разговор — русский разговор.
Мы распрощались поздним вечером, причем, когда мы уходили, Хромополк уходить еще не собирался. Дома я изрядно поддал и почти до утра декламировал вдохновенные монологи. К чести своей, внутренним голосом, чтобы не мешать супруге спать.
…Белым пламенем все пламенеет. Пламенеет все.
Мы все пламенеем, потому что все состоим из стихов. Из стихов и грехов. И ты, Леша Тихомирыч, мой добрый, мой чистый, мой русский человечек-огуречик. И моя бесприютная, беспросветная и тоже русская теща Прасковья Ефимовна. Хорошее древнее имя. Русское имя.
Русской женщине — русское имя. Русским школам — русские учителя. И тоже Нинуля моя — чисто русская учительница. И тоже Хромополк.
И тоже, и тоже.
Вы все — тоже, а я нет. Я — не тоже.
У меня мама цыганка, отец — сибирский волк. Вы все — русские, а я — нет. Я нет, а вы все — да. Но все мы, господа… Все мы, господа пионеры, состоим из грехов. Из стихов и грехов.
Из них — все.
А кто-то — еще и из огней.
Солженицын еще и из огней. А я в его огнях пламенею. У меня свадьба на носу, у меня Хромополк, как банный лист, — не отлепишь, а я обугленным обрубком торчу в полыхающей круговерти красного колеса и дымлюсь.
Давным-давно, еще от царя Гороха… Давным-давно зачиналось оно, залуплялось оно — красное колесико красного века. И бежит, бежит поганое, как ручей с горы. Бежит — и все поганит.
Узлы и глыбы. Глыбы и узлы. Вся Россиюшка тут. Все мы. И конечно же, жидок-молокосос. Молоко на губах не обсохло. И тоже туды. Главным делом, — туды. В самое сердце России. Знал бесенок, куда целится. Знал, что стреляет наповал. Знал… потому как одержим был трехтысячелетним тонким уверенным зовом.
Но какое имел право?! Право… право…
Права не дают, права берут.
Под узлами ли, под глыбами — за вратами, за старьем, не рабы мы и не рыбы мы, будем живы — не соврем.