И обе подолгу сидели, погруженные в глубочайшее и немое негодование, Сиска — побагровевшая и задыхающаяся, а Розье — бледная и лютая. Потом наступало несколько тихих мгновений.
И вот возопила горько Розье:
— Да! О дети! Вот и люби их после этого. Им даешь жизнь, с болью, крича, едва не умирая, им даешь свое молоко, свою кровь, жизнь свою. Все на свете готов сделать ради них. Не знаю, что уж там мальчишки, но все равно к родителям и эти относятся как негодники, все до единого; а вот девчонки… уж они-то мне знакомы: Гритье, — Маргерита, — так они теперь ее зовут в их офранцуженном бомонде; Гритье ласково толкалась на свет, она любила меня, заботилась, казалась благодарной. Мне нравилось смотреть, как она растет, становясь красавицей. Ребенком она была как добрый Господень цветочек. Когда девочкой стала, я уж за всем следила, где у нее что покраснело, а где побледнело. А однажды так посмеялась, это в тот день, когда она уж как удивилась и даже испугалась, да, а еще в другой раз, когда она сказала мне: «Матушка, один господин, он посмотрел так странно и сказал мне, что я прелестна…» Она рассердилась и подтрунивала над тем, что ее назвали прелестной. А как-то раз я послала ее с поручением. Было дело вечером, она совсем одна, ей шестнадцать лет, и такая красивая. Я-то ничего не боялась. А она возвращается вся разгневанная такая, точно оскорбленная святая Дева, и в руке ключ от погреба, толстый такой ключ. «Мама, — говорит, — я больше никогда не выйду вечером на улицу». И бросается мне на шею. «Да что ж, — спрашиваю, — ягненочек мой, что такое-то?» — «Мама, их там было трое на дороге, три трактирных щеголя, нет, не из господ, а так — пижоны, как говаривают в городе, и у одного, как раз того, что ко мне пристал, ноги кривые точно щипцы: “Мадемуазель, — говорит, — позвольте предложить вам руку и проводить вас?” Я только смотрю и молчу, он немножко отступил, может, потому, что я рассердилась. Я примериваюсь пройти между ними тремя. Они загораживают дорогу. Я достаю из кармана ключ, смотрю им прямо в глаза и трясу этим ключом у них под носом: “Первому, кто шелохнется, я зубы выбью”. Я, кажется, в такую ярость пришла от их сальных рож, мне померещилось, будто они хотят меня опрокинуть в грязь. Они расступились и дали мне пройти, и ржали при этом точно подонки. Я больше не буду выходить по вечерам, мама, я совсем больная». И потом больше не выходила. А сейчас вот пожалуйста, в жалкого докторишку, Господь его разберет, кто он есть-то, так безумно влюбилась, и теперь ему все ласки да поцелуи, а старуха мать сидит тут одна-одинешенька, в своей конуре, точно паршивая псина.
Тогда вступала Сиска.
— Мадам, — говорила она, — да не так ли у всех людей-то? Когда я увидела милого моего, — вот бедняга, позаботься, Господь, о его душеньке, — и как уж он мне приглянулся, — хотите верьте, хотите нет, но мне для этого хватило два раза на него только взглянуть, а через месяц он меня в жены взял. Уж какая я была гордая и веселая, ни о чем другом и думать не могла, разве что о работе. А раз пошла по шоссе Сен-Пьер с девушками, да как затяну веселую брабантскую песню, и кричала всем подряд: «Завтра я стану мадам!» Прохожие надо мною смеются, а меня и саму смех вовсю разбирает. То-то была красивая свадьба; и песни пели, и красивый фарфоровый сервиз подарили; горшочки, тарелки, все, что в хозяйстве нужно, а уж постельное белье и салфетки я сама прикупила. И муж мой какой гордый ходил; скажи мне кто тогда, что не грех бы вспомнить и о матери моей, и о сестричке, так я бы сказала, что нечего про них и думать. Шести недель еще не прошло, как они одни, вот и оставьте их в полном покое. И ваш малый добряк, уверена в этом, сами видели, как он спас ее и не стал брать ваши десять тысяч.
— Ради моего наследства, вот что, — отвечала Розье. — Не любишь ты меня, — прибавляла она, — раз тоже его защищаешь.
— Мадам, — отвечала, осердясь, Сиска, — не нравится — наймите другую; а я, между прочим, делаю для вас все, что могу, и работаю здесь за шестерых.
Розье прикусывала язычок. Как прислуга Сиска обходилась недорого: десять франков в месяц, не прожорливая и очень преданная.
II
В первые майские деньки зазеленели луга. В свадебное путешествие Поль с Маргеритой не поехали ни в Париж, ни в Лондон, ни в Вену — они спрятались в деревне, в Уккле, в очаровательном гнездышке.
Стоял чудесный, теплый и лучистый месяц май. Взаимными ласками были полны их тела, и цветы улыбались им; и казались они им еще ярче, чем есть. Голоса друг дружки звучали для них слаще ангельского пения. Маргерита думала, как Поль горделив и красив, но не говорила ему ни слова про это; Поль же подчас, идя позади нее, молча любовался ее округлыми бедрами и темной шевелюрой, в ярких лучах отливавшей в рыжину, ее загорелой кожей, круглым и крепким затылком, чуть широковатыми плечами, маленькими ручками, маленькой ножкой.
И, сходя с ума от любви, он говорил ей нежности.