— Открою одной тебе, когда поклянешься мне бросить его, — едко процедила Розье.
— Бросить его? Ну уж нет.
И Маргерита побежала догонять Поля.
Оба шли молча. Напрасно, когда шли они через деревенский пейзаж, птицы на ветках, казалось, пели для них, как и прежде; напрасно и какая-нибудь любопытная славка, перепархивая с кустика на кустик, все поглядывала на них идущих; напрасно вокруг поднимались во всей силе и великолепии необъятные и ласковые роскошества природы, — Маргерита расплакалась.
— Мать моя едва не прокляла меня, — говорила она, — мать хочет, чтобы я тебя бросила; нет, я не брошу тебя, не брошу никогда! И больше не приду к ней, нет! Это несправедливо, это недостойно!
С тех пор прошла неделя, Маргерита больше не смеялась, не пела и утратила все свое очаровательное кокетство.
XIII
Ближе к середине августа она испытала одно из тех неизгладимых, золотыми буквами вписанных в память впечатлений, какие бывают у девственницы, после замужества превратившейся в женщину.
Было два часа пополудни. Уже два дня Маргерита была нетерпеливой, даже сердитой.
— Я устала, — говорила она, — у меня нет никакого аппетита и ломит поясницу. Как противно, — прибавляла она.
Она прилегла. Поль стоял у изголовья ее постели.
Он смотрел на нее, потом сказал ей, улыбаясь:
— Да ведь я хорошо понимаю, в чем дело, — во мне.
Она бросила на него мгновенный признательный взор; потом, покраснев, поспешно зарылась под одеяла. Но было очень жарко, и вот она открыла свое сияющее лицо, круглую шейку, белые и твердые груди, восхитительные плечи; и, запрокинув голову назад, полуоткрыв губы, под которыми виднелись ослепительные зубы, в экстазе улыбнулась тому, кто подарил ей это незамутненное счастье. Она протянула к Полю свои прекрасные обнаженные руки, обхватив ими его лицо, приблизила к своему и подарила ему долгий благодарный поцелуй.
Потом нежно оттолкнула его и возвела очи к небу, словно ища там Бога и говоря Ему: благодарю.
Теперь это была любящая, счастливая женщина, в которой пробуждается молодая мать, уже воображающая, как в недалеком будущем обнимет малыша, которого чувствовала внутри и который уже подрастал в ее лоне; такая Маргерита была еще красивей обычного, одухотворенная, преображенная той бескрайней материнской любовью, что окружает, словно ласка, всех малых и слабых мира сего.
Но в последовавшие дни к ней вернулась печаль. Тогда она опускала голову:
— Бедная мама… Злая мама… — все повторяла она.
Потом бросалась на шею мужу, устремив на него взгляд, полный такой влюбленной признательности, что он мог бы подарить надежду и крепость нищему, всеми покинутому, и говорила:
— Бросить тебя! Нет, Поль, нет, никогда!
И ребенок, эта поэма двоих, обретал жизнь в их молодых мыслях. Будет ли он красив? Или уродлив? Явится в мир живым или мертвым? Нет, он будет добр, прекрасен, смел, пригож, одухотворен, он станет покорителем, он должен царить над всеми, всем управлять. Сколько умных и крепких мужчин, сколько прекрасных молодых женщин одержимы этой мыслью, этой высокой страстью даровать миру высшее существо!
XIV
Вот так и остались Розье с Сиской совсем одни. Словно ливень, обрушились на леденящий порядок их холодного дома грусть-тоска и запустение. Точно скорбь изо всех сил старалась сохранить приличную мину, а траур щеголял в розовом галстуке.
Сиска увядала на глазах. Когда-то она любила старую Розье, а теперь та столь же нестерпимо начинала раздражать ее. Изо дня в день сносить ее себялюбивые вспышки гнева, видеть яростное лицо, сухое и озлобленное, тонкие губы, утратившие способность улыбаться любому доброму чувству, и с которых теперь слетало только горькое слово или отцеженный едкий яд гадюки Ревности: чувствовать, что ее ждет перспектива всегда, всегда жить так, без всякой надежды на перемены, была невыносима для бедной Сиски. Отправляясь спать, устав за долгий день сдерживать себя, она все ворочалась и тряслась в кровати, потихоньку проливая слезы гнева. Наутро простыни, натянувшиеся как жгуты, свидетельствовали о неистовстве ее приступов. Сколько раз ночью, во сне, она принималась ругать Розье, и жестоко колотила ее. Но, едва проснувшись, она стыдилась своих ночных вспышек, и все утро мягкостью обхождения старалась заслужить прощение за зло, которого не совершала.
Ей впору было повеситься на чердаке, не случись нежданного воздыхателя — хитрюги-каменщика с завидным аппетитом, который, вообразив себе, что она будет оставлять для него всякого рода лакомые кусочки со стола, приходил к дому, вставал на колени прямо на тротуаре, смиренно кланялся в пояс так, что спина оказывалась выше головы, точно у гигантской жабы, и попрошайничал у Сиски, а та, взгромоздившись на стол, выслушивала его мольбы через зарешеченные латунные бойницы кухни. Однако каменщик, так и не дождавшись ни сахарку, ни кофейку, ни табачку, ни бульона и вообще никаких объедков, ушел поискать в местах повеселей наживки пожирней. Зато Сиске совсем расхотелось умирать.