Жившие в поселке люди издали узнавали Агриппину: не было разницы несла ли она в чреве своем, покачивавшемся при шаге полных ног, зачатого восемь месяцев назад мальчика - или одна, сбросившая созревший плод, как делает это яблоня, в зеленой листве которой снова созреют, нальются сильным от земли и солнца соком желтые густого янтарного цвета, ждущие часа своего плоды: будто кто сверху точно и ловко усадил маленькую смуглую голову на высокую полную шею на квадратных крепких плечах, прямых, как и узкая короткая спина, и потому прямо смотрели темные глаза и высокая грудь тугая, с точкой маленького соска, глядя прямо, может, в себя и глядя, подвластная кусту и ветру, без думы определенной, чуть покачиваясь в бедрах,- идол языческий,- и оттого в грузном и легком шаге ее было дикое что-то, не познанное и не опознанное человеком, и поселковые женщины, замечая красоту ее, силу животную, что сидела в ней, которую разве чувством можно отмерить, здоровались первыми, соглашаясь с каждым движением и поступком ее. Мужская выстиранная одежда, висящая на бельевой веревке, генеральские с красными лампасами брюки, ходившие в траве у дома Агриппины, - знали поселковые про чужих на бугре, но также знали - нет мужика равного, кто совладал бы с ней, что нужно только семя его, чтоб округлился живот и зрел плод в прекрасном чреве - мужик в красных лампасах сходил с бугра, у магазина, стоявшего у шоссе, и из черной генеральской машины смотрел жадно сквозь стекло, туда, где виден был с дороги угол дома, стоящего на бугре, а Агриппина не долго помнила бессильные слезы его, лежащего рядом, желавшего безумно тела ее, и, не дождавшись, потому что иссяк и слаб был он, вставала: матово светились в полутьме избы бедра, впалый волчий живот, грудь тяжело вздрагивала, и ребенком малым на коленях, губами ловил маленький сосок генерал и плакал горько, обиженно, как плачут дети: не могло быть у Агриппины детей незаконных, как не может быть незаконных щенят у волчицы.
Рабочий уходил из дома с заводским гудком, спускался с бугра, шагал размеренно, широкоскулый, широкий в кости, шагал уже восьмой год темной зимой или светлым летним утром, шагал, потому что нужно было так и никак иначе, а так каждый Божий день, не вспоминая, ни в душе, ни устно, что братья старшие, и врач и учитель, обучались на заработанные слесарным его трудом деньги, и оттого что не держал мыслей подобных и только исполнял неукоснительно долг свой, с руками жесткими, лицом темным неповоротливым, походил на гвоздь, вбитый по шляпку в место необходимое, которое только крепкий неповоротливый гвоздь удержит и держал набычась, следуя долгу своему - иначе вдруг исчезнет долг, и сам он тоже исчезнет тотчас; нападал, видя несправедливость, на вора, что вор тот, а не работник, стучал кулаком по столу, за слова и невинную улыбку вора: "А у кого красть, раб Божий, как не у тебя? Богатых нет у нас, так что только у тебя и красть". Вступали в разговор братья, успокаивали потревоженную справедливость в душе, улыбался крепким лицом широкоскулый, и глаза улыбались, да так весело и открыто, как никто из братьев не мог - ребенок взрослый, а никакой не гвоздь был их брат знали об этом братья, и вор знал и подначивал, чтоб потом посмеяться вместе всем; шагал с завода по дороге в час, когда заходило солнце, тихая благодать спускалась на все вокруг, и, может, час этот, когда поворачивал к стаду за коровой белой с рыжим пятном на спине с темными теплыми глазами, был часом самым счастливым для него, и чтоб продлить час, говорил с пастухом о разных простых вещах и шел к жующей медленно влажную от вечерней росы траву, когда уже зашло солнце, сидел в мокрой траве рядом и не думал ни о чем; изчезал рыжий цвет, сливался с темным лугом, тут встав, по мокрой траве вместе с коровой выходил на дорогу и шел позади по темной дороге в длинных летних сумерках к дому, и опять не думал ни о чем, оттого что хорошо было, и так шел, видя впереди себя темный большой силуэт, казалось, такой мирный и большой, что укрыться за ним возможно от любой беды.