Но с простом все не так. Он словно другой породы. Все вокруг кричат – а он молчит как рыба. Все идут вперед – он сворачивает в сторону. Пробовать ему грозить или насмехаться над его убеждениями – значит лить воду на его мельницу, помогать в этих убеждениях укрепиться. Он видит то, что видит, а не то, что должен видеть по закону стада. И вот что удивительно: его совершенно не пугает начальство. Вот, к примеру, со спиртным – кто не любит приложиться к бутылке? Народ с удовольствием хлещет перегонное, а кабатчики подливают и набивают кошельки звонкой монетой. И все счастливы. Кому это мешает? Что плохого в водке? Первая рюмка согревает, вторая веселит, третья развязывает язык. И что в этом дурного? Разве сам Иисус не пил вино?
Но прост видел другое. Он видел то, чего я досыта насмотрелся в детстве. Валяющиеся в грязи безвольные тела с полными штанами дерьма и в луже блевотины. Налитые кровью глаза, языки, слизывающие с кружки последние капли ядовитого пойла. Все так делают, все пьют, всё стадо. Стадо бежит вперед, а прост свернул в сторону. Он, наверное, самый храбрый человек из тех, кто мне повстречался в жизни.
Из-за своего упрямства и храбрости он очень одинок. Я тоже одинок, но уж никак не из-за храбрости. Мои детские губы постоянно кровоточили от бесконечных затрещин, а руки были покрыты никогда не сходящими синяками от немилосердных щипков. Но хуже всего была ее привычка при малейшей провинности драть меня за волосы. Хватала прямо у корней, чтобы было больней, и принималась драть, как репу. Дергала и мотала, пока не начинала сочиться кровь и волосы не слипались в клейкую кашу.
Сестре доставалось не так часто. Она была тихой и покорной, никогда не возражала, только смотрела на меня своими большими… чересчур большими глазами. Она так и не выучилась ползать, как все дети. Вместо этого елозила на попке, помогая себе маленькими ручонками. Выглядело это довольно смешно, ведьма, когда была в настроении, называла ее зайчонком. Я помню ее попку – красная, в ссадинах и ранках от щепок и колючек. Мухи и комары садились и сосали кровь, и вся кожа между ног выглядела как одна большая рана. Она сдирала пурпурно-красные корки и кричала от боли. Я поворачивал ее на живот, плевал на ранки и втирал слюну – других мазей у меня не было. Когда сестренка немного подросла и начала ходить, ведьма кинула ей свою драную кофту, но лечить кожу все равно было нечем. Она садилась пи́сать, и щель между ног выглядела как след от удара топором. Я научил ее вставать в раскоряку над тлеющими углями – тонкий слой смолы покрывал ранки. Это помогало, по крайней мере, отпугнуть мух и комаров. Но она все равно чесалась, чесалась, чесалась – непрерывно, днем и ночью.
– Зайчонок, – каркала ведьма и хохотала. – Иди-ка сюда, зайчонок.
И сестра, моя родная сестра, залезала к ведьме на колени. Та вынимала изо рта полупрожеванные оленьи жилы, иногда кусочек мяса, из которого высосала весь сок, а иногда просто мучную жвачку – и давала ей. Мучная жвачка пополам с ядовитой слюной из ее поганой пасти… но это тоже еда. Другой не было.
У нее было два имени, у моей сестры. Самые красивые имена из всех, что я знаю. Анне Маарет. Но ведьма ее так не называла. Зайчонок. Поглядите-ка, что зайчонок вытворяет. Лапкой жопу чешет, ну вылитый зайчонок. Но я называл ее по имени. Рядом была небольшая роща кривых карельских берез, мы уходили с ней туда, и я шептал в ее расчесанное до крови ухо: Анне Маарет… Анне Маарет. Смотри, Анне Маарет, я приберег для тебя немного хлеба.
Я решил бежать и звал ее с собой. Кричал, плакал, тянул за собой так, что чуть не вывихнул ей руку. Но она была слишком мала. Мне было не под силу ее спасти. Никогда, умирать буду, не забуду ее горький, тихий плач. Она держалась за ведьмину юбку и плакала. Так безнадежно, так отчаянно. А ведьма, эта гора протухшего мяса и завшивевших волос, храпела. Она ничего не видела и не слышала. Ведьма. Я никогда не решусь назвать ее матерью.
И я бросил сестру. Я бросил единственное существо, которому я был дорог и которое было дорого мне. И остался один. Отбивался от комаров и думал: хорошо бы родиться комаром. Комар живет быстро, неприметно и не мучается.
Вот и все. Меня не пугает – а вдруг кто-то меня бросит?
Я уже брошен.
Прост одинок, потому что идет против всех. А я одинок, потому что и был одинок, и буду одинок всегда.
Вот такие мысли лезли мне в голову, пока я шел за понурым и молчаливым учителем. Два диких оленя, которых не взять ни одним арканом.
Он велел зайти в его кабинет. Молча достал нож и стал чинить оба купленных карандаша. Стружка была другой, чем та, на месте преступления. Карандаш насильника куплен в другом месте, не в лавке в Пайале. А вот сапожная мазь, гуталин, пахла точно так же – он дал мне понюхать. Я очень хорошо помнил этот запах – похож на деготь, но не деготь.
Скипидар.