— Во-вторых, — Лейзер хрустнул пальцами, — музыкант не должен делить любовь между музыкой и женщиной, ибо обе они ревнивицы и на половину не согласны. И в-третьих, тот, кто играет, не может быть пьяницей. Моль ест платье, а брага — душу. Плохо, очень плохо, когда скрипка плачет пьяными слезами. Ты меня понял, голубчик?
— Понял, — сказал я неуверенно. — У меня не будет женщины.
— Не зарекайся, — пробормотал Лейзер.
— И пьяницей я не буду.
— Может быть, может быть, — Лейзер встал из-за стола, подошел к комоду и сказал: — Иди сюда. Я покажу тебе свою скрипку.
Я приблизился, и свадебный музыкант Лейзер открыл скрипучую дверцу комода.
— Я держу ее взаперти, — объяснил Лейзер. — Если ты догадаешься, почему, из тебя получится славный музыкант.
— Чтоб ее не украли, — сказал я.
— Нет, нет. У меня уже никто ничего не может украсть.
Скрипка лежала на дне ящика, как в гробу, без футляра, с туго натянутыми струнами. Тут же покоился смычок, легкий, почти невесомый, который Лейзер брал двумя пальцами и заставлял летать над скрипкой, над чужим весельем и над крышами.
— Не можешь угадать? — подстегнул меня Лейзер.
— Не могу, — признался я.
— Я запираю ее, чтобы она не сбегала.
— Куда?
— На чью-нибудь свадьбу. У нее ведь еще столько сил. Я вижу, ты мне не веришь. Где это слыхано, чтобы скрипка сбежала. Ведь она не кошка, не собака, не жена.
— Не собака, — повторил я.
— Однажды она уже пыталась улепетнуть, но я был начеку и поймал ее. Вон там, за порогом… Было тихо, светила луна. Где-то стонал кларнет, ухал барабан. Она услышала и пустилась из хаты. С тех пор я ее и запираю. Но когда-нибудь моя скрипка все равно меня перехитрит. Перехитришь меня, голубушка? — обратился Лейзер к скрипке. — Не отвечает. Видно, тебя стесняется. Не стесняйся, голубушка. Этот сорванец хочет стать свадебным музыкантом. Скажи ему всю правду, без утайки.
Лейзер пробормотал еще что-то, но я уже его не слышал. От его бессвязного бормотания я вдруг весь облился потом. Он струился у меня по лбу, стекал вниз, на брови, на веки, а щеки пылали, как раскаленный утюг, и мне хотелось окунуть голову в студеную воду и держать ее в ведре до тех пор, пока голова не остынет.
Я, наверно, так и поступил бы, если бы в избу не ввалился мой опекун могильщик Иосиф.
— Я все местечко облазил, — сказал Иосиф. — А ты, оказывается, вон где…
— Тебя никто не звал, — осадил его Лейзер. — Ступай отсюда, ворон.
— Шутник ты, Лейзер, шутник… Музыканты все шутники, — объяснил он мне и добавил: — Пошли, Даниил!
— Иди, иди, — сказал Лейзер. — Он тебя научит мертвых зарывать. На кой черт тебе смычок, если на свете есть лопата?
— Я не буду могильщиком, — сказал я. — Вы меня не заставите.
— Прощай, Лейзер, — пробасил могильщик. — И больше не своди ребенка с пути истинного.
— С пути истинного? — усмехнулся свадебный музыкант. — Есть проселки, большаки, шоссе, а пути истинного нет. Нет и не будет. И не должно быть, ибо путь истинный самый короткий и никуда он, ворон, не ведет.
Он опустился на табурет и снова принялся хрустеть черствой краюхой хлеба.
— У Лейзера не все дома, — сказал во дворе Иосиф и покрутил пальцем у виска. — Его отец, царствие ему небесное, тоже был полоумный. В моряки пошел, на пароход нанялся. Нормальному еврею на море нечего делать.
— А на земле?
— Что на земле? — не сообразил Иосиф.
— Что ему делать на земле?
— Детей и деньги, — улыбнулся Иосиф.
— А если человек не хочет ни детей, ни денег, что тогда ему делать?
На пасху скончался мой первый учитель господин Арон Дамский. Как я и думал, протянул он после паралича недолго. Закрылись его хитрые глаза, успокоились неугомонные руки, а бесчисленные носовые платки сухопарая Рохэ смочила своими слезами.
На второй день пасхи, ни свет ни заря, на кладбище прибежал старший подмастерье Лейбеле Паровозник, постучался в ставню, разбудил Иосифа и, глядя на его заспанное, примятое снами лицо, сказал:
— Хозяйка прислала задаток.
Он вытащил из кармана две серебряные монеты, протянул их моему опекуну и добавил:
— Рохэ просила выбрать для него место.
— У меня все места хороши, — Иосиф спрятал за пазуху монеты и поплелся из хаты на кладбище. — Положим его рядом с Исааком Файнблюмом.
— Только не с Файнблюмом, — запротестовал Лейбеле Паровозник. — Не любили они друг друга. Как псы, цапались.
— Помирятся, — сказал мой опекун.
— Нет. Только не с Файнблюмом.
— Тогда положим его возле Енты Аронсон.
— А где же ляжет Рохэ? — заметил Лейбеле Паровозник. — Не может же господин Дамский лежать сразу с двумя женщинами.
— Послушай, Паровозник. На тебе задаток и не морочь мне голову. Может, реб Арона вообще не трогать? Пусть себе лежит дома.
Солнце позолотило кладбищенские сосны, редкие, с обрубленными ветками, и даже вороны под его лучами начались жар-птицами со сверкающим и нежным оперением.
Мой опекун и Лейбеле Паровозник долго бродили по кладбищу, останавливались то в одном, то в другом месте, судили, рядили, но так ничего и не решили.
— Пусть Рохэ сама придет. Ты меня, Паровозник, замучил, — не выдержал Иосиф.