Вокруг все было тихо и бело. Я скользил по смерзшемуся снегу между надгробий медленно и отрешенно, и со всех сторон на меня смотрели ошарашенные сосны и мертвые евреи в белых саванах, завороженные моим кощунственным скольжением.
Холод пробирался в Ассировы ботинки, жег мои голые ноги, но я ничего не чувствовал, я продолжал скользить, не разгибая спины и не оборачиваясь, словно сзади меня и впрямь подстерегали вставшие из могил старцы, впервые увидевшие человека в таких странных ботинках.
— Ну, чего пялитесь? — услышал я дребезжащий голос бабушки.
— Что он делает? Что он делает? — возмущались мертвые евреи.
— Разве вы, дураки, не видите? — успокаивала их бабушка. — Мой Даниил влюблен!
— Влюблен? Влюблен? Влюблен? В кого? В кого? В кого? — перебивали друг друга мертвые евреи.
— В дочку доктора. В Юдифь, — отвечала бабушка. — Пожелаем им счастья, евреи!
С деревьев взмыли вспугнутые вороны. Они рассекали крыльями морозный воздух и каркали, носясь надо мной и удивляясь. А уж если ворона удивляется, значит, в мире на самом деле произошло что-то удивительное.
Ассир опаздывал. Стрелка часов качнулась в сторону пяти, а его все еще не было. Я подмел пол, предварительно освежив его брызгами колодезной воды, застелил постель Иосифа, распахнул настежь окна и проветрил хату: нос у Кристины благородный, учует, не дай бог, какой-нибудь мужицкий запах, а у нас в хате только мужицкие запахи и водились, и пиши пропало. Обидится барышня, заткнет нос и сбежит.
Весело, конечно, будет, если она не сбежит, а их застукает господин пристав. На еврейском кладбище испокон веков не было полиции. На католическом — другое дело, там они частые гости: то чья-нибудь теща прикажет долго жить, то брат отравится грибами, то сослуживца доконает скоротечная чахотка. Не каждому мертвому выпадает такая честь — состоять в родстве с полицией. Первый еврей, у которого появился шанс породниться с ней, — это сын мясника Ассир Гилельс. А первым ох как нелегко быть.
В распахнутое окно струился короткий зимний день. Я лежал на кровати в полном снаряжении (не переобуваться же мне на речке на глазах у Юдифь) и ждал, когда Ассир соблаговолит постучаться в ставню. Пусть не три раза, как мы договаривались, пусть хоть раз — я услышу.
Подожду еще малость и пойду, решил я. Дверь на всякий случай оставлю открытой. Запирай не запирай — все равно никто ничего не унесет.
Я вдруг представил себе, как Ассир и Кристина сидят в обнимку на моей кровати, как они целуются и дают друг другу клятву на вечную верность, и меня обуяла зависть.
Мерно тикали часы. Казалось, по стене расхаживает сеятель с лукошком и разбрасывает пригоршнями ядреные тугие зерна. Они сыпались на мою голову, лицо, глаза, и мысли мои вернулись к Иосифу. Он незримо вошел в избу, опустился на табурет, напротив моей кровати, и уставился на мои ноги в диковинных Ассировых ботинках. Иосиф глядел на коньки, на их стальные сверкающие лезвия, и взгляд его был непроницаем, но в той непроницаемости нет-нет да вспыхивал керосиновый фитиль, и тогда все на миг освещалось, как при вспышке молнии: и сам Иосиф, и я, и Кристина, и Ассир с его диковинными ботинками. И, конечно же, Юдифь, под полуразрушенным мостом на речке.
Как же так получилось, пронзило меня, даже о господине приставе я думал, а вот про Иосифа забыл.
Я уже собирался было сунуть ноги под одеяло, чтобы не гневить могильщика (его присутствие я чувствовал еще более отчетливо, чем тикание часов на стене), как вдруг до моего слуха дошел звук, менее всего похожий на стук в ставню.
— Кто там? — спросил я издали и еще раз прислушался.
— Я, — ответил голос по-литовски.
Неужели господин пристав, подумал я и весь сжался.
— Никого нет, — сказал я на всякий случай.
— А мне никто, кроме тебя, не нужен.
Я слез с кровати, подошел к окну и выглянул во двор. Боже праведный, Пранас! Вот уж кого не ожидал!
— А я думал: пристав.
Пранас скатал снежок и запустил в меня, попав в переносицу.
— Ты что, драться пришел?
— Ага, — оскалил зубы Пранас.
— Больше в местечке не с кем?
— Другие сразу нюни распускают, а ты, Даниил, никогда. — Он снова оскалил зубы и протянул мне руку.
Только в избе я заметил, как он вырос. Пранас снял шапку и зачесал густые волосы, прикрывавшие крупную голову с большими, как дупла, ушами. Нос у него тоже был крупный с широко вырезанными ноздрями, напоминавший ствол дробовика и грозно нависший над верхней вывороченной губой. Под светлыми, как бы припорошенными песком, бровями подснежниками голубели глаза, и голубизна их была по-вешнему пронзительной и бездонной.
— Вырядился же ты в честь пристава! — хохотнул Пранас.
— Не нравится?
— Очень даже нравится. Хоть бери и — на грядку.
— Так уж на грядку? — обиделся я.
— Больно уж вид у тебя потешный.