Наступила гробовая тишина. На нас смотрели миллионы лиц. Ледяные пальцы ужаса сжали мое сердце.
Но все еще было поправимо, если б не произошло то, что произошло потом. Любой другой президент пропустил бы случившееся мимо ушей и простил несчастную сотню ребятишек. Рональд Рейган — детище индустрии развлечений — воспринял бы инцидент нормально. И оба Рузвельта[22]
, я уверен, только бы улыбнулись снисходительно, дымя толстой сигарой или посасывая изящный мундштук, и подали знак начать сначала. Мне представляется Авраам Линкольн[23], в его печально-темных глазах — непостижимая глубина сострадания, он просто потрепал бы каждого по голове. Будь Линкольн сейчас с нами, мы были бы совсем другими людьми.Но перед нами стоял Джон Исайя Уилок. Для него мы не были мальчишками. Мы были лишь бессловесными рабами в его империи.
Вступивший в должность Президент Соединенных Штатов Уилок в этот исторический момент впился в нас огненным взором разъяренного демона. Толпа, камеры, агенты службы безопасности — все, казалось, исчезло как дым, как сладкие грезы исчезают от холодного прикосновения реальности. В мире существовали только мы и наш президент. Только горстка детей перед лицом современного Голиафа.
Мистер Кеммельман напомнил мне неожиданно хрупкую куклу-марионетку, которую водят за ниточки два врага-кукловода.
Гнетущая тишина продолжалась несколько секунд, казавшихся вечностью, — беззвучное свободное падение в леденящей пустоте.
Кто — то засмеялся, и свободное падение закончилось: мы грохнулись об землю. «Дерьмо», — только и вырвалось у меня.
Смеялся Блин — спаси Господь его душу, — он защищал нас от злобного президентского гнева единственным способом, который знал, и единственным своим оружием. Он отбивался от того, чего не понимал. Не беззаботный смех, не смех ликования или облегчения — то был смех, внушающий ужас, истерический, слишком визгливый, чтобы быть выражением радости или восторга. Этот смех прорывался в неподвижный воздух подобно некоему свирепому детенышу дракона, в муках родившегося и бьющего своими еще влажными крыльями, чтобы взлететь в небо. Глаза у Блина широко раскрылись, будто он был не в силах совладать с этим ужасным звуком.
И мы, его одноклассники, тоже засмеялись. Сначала раздалось несколько нервных смешков, потом они перешли в полнозвучный хохот, и через пару секунд мы уже держались за животы, корчась от смеха, как какие-нибудь придурковатые малолетки, а по нашим щекам ручьями текли слезы.
Но это было совсем не смешно. Ничего забавного во всей дерьмовой ситуации. Нас пригласили в качестве почетных гостей на президентскую инаугурацию, а мы, мы проворонили свою жар-птицу — опростоволосились в присутствии наиболее влиятельных лиц страны, на глазах у иностранных дипломатов, у тысяч собравшихся людей, перед миллионами сограждан — американских телезрителей, не верящих своим глазам и ушам, перед микрофонами и камерами телекомпаний всего мира. Так что же нам оставалось делать, как не смеяться? Вот мы и смеялись — как какие-то психи ненормальные.
Многократно усиленный смех раздавался эхом из громкоговорителей, отражался от беломраморного мавзолея Капитолия, от памятников, что стоят на Аллее, и такой стоял гул, будто город заполнила орда демонов. Мистер Кеммельман стоял окаменевший, так и не опустив рук. У него был слегка удивленный вид человека, только что пронзенного копьем. В глазах его застыло недоумение.
Теперь и толпа хохотала.
Не буду пытаться дальше описывать это происшествие. Вся пресса, все агентства новостей запечатлели его на пленку в объемном изображении. Конечно, надо было видеть событие своими глазами, чтобы его прочувствовать, но запись тоже точно передает впечатление. Я знаю. Я просматривал ее достаточно часто.
Сумятица длилась не более одной-двух минут: Председатель Верховного суда Саутер отдал несколько строгих распоряжений, и порядок был восстановлен. Нам даже предложили спеть-таки канон, и мы очень здорово это сделали. Но настроение все равно было поганое. Мы осрамились, и уже никакое, даже самое замечательное исполнение не могло ничего исправить.
Но мы осрамили и Президента Соединенных Штатов. После того первого жуткого мгновения он сумел затаить эмоции, но мы-то видели, что это притворство. Когда мы пели, он милостиво улыбался, но в его улыбке сквозила самая настоящая злоба — как черное свечение. Мы смеялись над церемонией его вступления в должность, но он-то, я уверен, воспринял это как насмешку лично над собой.