Но здесь, испугавшись опять увлечения искусством, он повергается с ним к ногам морали. «Только потому нам это искусство так и дорого, – продолжает он вдруг, – потому мы все и собрались здесь, что мы знаем, что ни картины, ни мрамор, ни холст, никакие внешние стороны искусства не имеют значения, а дорога нам лишь та разница между тем, чем мы должны быть, и тем, что мы есть, на которую указывает нам произведение искусства и которую выразить внушает художнику заповедь Христова: «Будьте совершенны, как совершенен отец ваш небесный…»
Не знаю, согласились ли художники и любители на съезде с тем, что никакие внешние стороны искусства не имеют значения. Но не надо забывать, что чем выше созданные творцом индивидуальности по духу и сути, тем и формы их сложнее и совершенней. В экстазе своего увлечения добродетелью ревностные моралисты закрывают глаза на эту сторону.
«Бог один для всех». (Л. Н. Толстой)
Лев Николаевич Толстой как грандиозная личность обладает поразительным свойством создавать в окружающих людях свое особое настроение. Где бы он ни появился, тотчас выступает во всеоружии нравственный мир человека и нет более места никаким низменным житейским интересам.
И. Е. Репин. Лев Толстой босой.
Из всех портретов чаще всего Репин писал Л. Н. Толстого. На счету Репина двенадцать портретов Толстого, двадцать пять рисунков и восемь зарисовок членов семьи великого писателя; кроме того, Репин вылепил еще три бюста Толстого. Картина Репина «Лев Толстой босой» вызвала сильный резонанс в обществе. В 1891 г. в Ясной Поляне Толстой позволил художнику побыть рядом с собой в лесу во время молитвы на месте, где, по легенде, была зарыта «зеленая палочка» братьев Толстых, и куда Толстой ходил босым. Картину Репин закончил через 10 лет и показал ее на Передвижной выставке в Петербурге. В это же время, в 1901 г., вышло Определение Священного Синода об отлучении Льва Толстого от церкви. На выставке у работы Репина устроили овации. Толстой получил телеграмму с сотнями подписей в свою поддержку, но, несмотря на одобрение зрителей, картину с выставки сняли.
Для меня духовная атмосфера Льва Николаевича всегда была обуревающей, захватывающей. При нем, как загипнотизированный, я мог только подчиняться его воле. В его присутствии всякое положение, высказанное им, казалось мне бесспорным.
Его трактаты известны. Касаться их я не буду. Здесь, в этой краткой заметке, я попытаюсь сообщить только несколько эпизодов внешнего бытового характера его жизни, близким свидетелем которых мне посчастливилось быть.
В 1880 году в Москве, в Большом Трубном переулке, в моей маленькой мастерской, под вечер все вдруг приняло какой-то заревой тон и задрожало в особом приподнятом настроении, когда вошел ко мне коренастый господин с окладистой серой бородой, большеголовый, одетый в длинный черный сюртук.
Лев Толстой. Неужели? Так вот он какой! Я хорошо знал только его портрет работы И. Н. Крамского и представлял себе до cих пор, что Лев Толстой очень своеобразный барин, граф, высокого роста, брюнет и не такой большеголовый…
А это странный человек, какой-то деятель по страсти, убежденный проповедник. Заговорил он глубоким, задушевным голосом… Он чем-то потрясен, расстроен – в голосе его звучит трагическая нота, а из-под густых грозных бровей светятся фосфорическим блеском глаза строгого покаяния.
Мы сели к моему дубовому столу, и, казалось, он продолжал только развивать давно начатую им проповедь о вопиющем равнодушии нашей ко всем ужасам жизни: к ним так привыкли мы – не замечаем, сжились и продолжаем жить и преступно подвигаемся по отвратительной дороге разврата; мы потеряли совесть в нашей несправедливости к окружающим нас меньшим братьям, так бессовестно нами порабощенным, и постоянно угнетаем их.
И, чем больше он говорил, тем сильнее волновался и отпивал стаканом воду из графина.
На столе уже горела лампа, мрачное и таинственное предвестие дрожало в воздухе. Казалось, мы накануне страшного суда… Было и ново и жутко…
Когда он поднялся уходить, я попросил позволения проводить его до их квартиры – четверть часа ходьбы.
Прощаясь, он предложил мне по вечерам, по окончании моей работы, заходить к ним для предобеденной прогулки, когда я буду свободен.
Эти прогулки продолжались почти ежедневно, пока Толстые жили в Москве, до отъезда в Ясную Поляну.
По бесконечным бульварам Москвы мы заходили очень далеко, совсем не замечая расстояний: Лев Николаевич так увлекательно и так много говорил.
Его страстные и в высшей степени радикальные рассуждения взбудораживали меня до того, что я не мог после спать, голова шла кругом от его беспощадных приговоров отжившим формам жизни.
Но самое больное место для меня в его отрицаниях был вопрос об искусстве: он отвергал искусство.
– А я, – возражаю ему, – готов примкнуть к огромному большинству нашего образованного общества, которое ставит вам в упрек ваше отстранение, от себя особенно, этого прекрасного дара божьего.