Три дня тому назад из Петербурга вышел поезд. В отдельное купе села молодая женщина, высокая, тоненькая. Её не провожал никто. Густая вуаль, спущенная с меховой шапочки, закрывала лицо от праздного любопытства толпы. В купе она села в уголок, едва бросив рассеянный взгляд на большой сак из английской кожи и на маленький дорожный несессер, единственный багаж, шедший с нею. Не снимая плюшевого пальто, она только опустила высокий воротник и положила рядом с собою муфту. Не поднимая вуали, она прижалась головой в уголок дивана и как бы в утомлении закрыла глаза. Поезд тронулся, молодая женщина перекрестилась три раза и снова застыла в своей неподвижности. Только когда кондуктор с контролёром отобрали у неё билет прямого сообщения на Симферополь, она вздохнула свободно и, заперев изнутри дверь своего купе, сняла котиковую шапку, пальто и, оставшись в английском тёмно-синего сукна костюме, вынула из саквояжа плед, накинула на голову чёрный кружевной шарф и снова села также тихонько в угол. И так, не читая, ни с кем не разговаривая, приказывая подать себе из вагона-ресторана только бульон и чай с хлебом, на третьи сутки молодая женщина вышла в Симферополе на вокзал. Приводя в порядок свой туалет, помывшись и выпив чаю, пока ей подавали почтовую тройку, она также молча, одинокая, уселась в экипаж и, не обращая внимания на то, что следы снега давно пропали, что экипаж был колёсный, воздух полон влажной сыростью, и на гибких, чёрных ветвях деревьев весело и задорно щебетали птицы, она снова три раза перекрестилась и погрузилась в собственные, невесёлые думы. Экипаж останавливался на станциях, толпился народ, перепрягали лошадей, но молодая путешественница вышла только в Байдарах, выпила молока и, щедро обещая ямщикам на чай, помчалась дальше.
Часы показывали семь. Нина Фёдоровна кончила свой туалет. Звезда уже взошла на востоке, и все обитатели маленькой зимней станции в Г. собрались в столовую. Некоторые, шутя, вытягивали из-под скатерти соломинку, и так как каждая рука чувствовала, что тянет, то соломинки к удовольствию всех появлялись длинные и давали надежду на долгую, спокойную жизнь.
В комнатах Веженцовых царствовала тишина; сам Веженцов спал. Его лицо, иссиня-бледное, казалось лицом мертвеца; чёрные волосы, длинными, давно не остриженными прядями, лежали на лбу и на висках, плоские, липкие, смоченные потом; закрытые глаза казались тёмными впадинами; из-под небольших усов едва розовела полоска губ; белая, мягкая рубашка, расстёгнутая у ворота, показывала широкую, исхудалую грудь. Этот высокий, хорошо сложенный, бесспорно красивый мужчина в дни здоровья и веселья, теперь казался почти трупом, брошенным, никому неинтересным своей догоравшей жизнью. Около его кровати, на столе стояла шкатулка, в замке её торчал ключ; между двух окон, со спущенными портьерами, перед туалетом у большого зеркала стояли два канделябра, и в каждом горело по пяти свечей. Нина Фёдоровна, вся в белом, с веткой душистых гиацинтов в волосах, накаливая щипцы на маленькой спиртовой лампочке, кончала завивать волосы надо лбом. Несмотря на наряд и на живые цветы, на громадные бриллианты, горевшие в ушах, зеркало отражало лицо бледное, лоб перерезанный морщинами, выступившими как бы под давлением нехороших мыслей, глаза блестели недобрым тревожным выражением. Нервно расправляя пальцами завитые пряди волос, она оглядывалась на лежавшего Веженцова, затем взор её переходил на шкатулку. Машинально она потянулась за перчатками, машинально уже начала натягивать одну на левую руку, как вдруг решительным жестом сорвала её, шагнула к постели и нагнулась над спавшим.
— Александр Петрович, Саша! — окликнула она его и даже тронула за руку; рука была холодная и потная.
Отдёрнув брезгливо свою, она налила на неё несколько капель одеколону из стоявшего тут же на столике флакона и затем обтёрла её носовым платком. Ещё раз также тихо вернувшись к кровати, она протянула руку и попробовала открыть ящик: он оказался запертым. Повернуть ключ она не решалась, так как хорошо знала то сухое, громкое щёлканье, которое производил замок.
Ещё минуту Нина Фёдоровна постояла, затем скользнула в соседнюю комнату, быстро раскрыла платяной шкаф, вынула оттуда чёрное суконное платье, тёплое на меху манто, драповый жакет, пуховый платок, меховую шапочку, тёплые высокие сапоги, затем достала саквояж, наложила в него белья, вернулась в первую комнату, ступая неслышно как тень, из разных ящиков достала футляры, разные мелкие вещи — и всё это уложила в приготовленный сак. Едва успела она замкнуть его, как из другой комнаты послышалось: «Нина!» Руки молодой женщины так и застыли, впившись в ремённые уши саквояжа; ей казалось, что она ослышалась.
— Нина!
Проведя рукой по лбу, стараясь принять покойное выражение лица, она вернулась к кровати.
— Ты проснулся?
— Пить.
— Что ты хочешь пить?
— Вина…
— Но доктор запретил тебе.
Вместо улыбки, по лицу больного скользнула судорога.