— Да русский это, — услыхала я голос. — В книжке у него написано: Портнов Иван.
Я посмотрела вверх, откуда шел голос — на меня внимательно смотрели чьи-то глаза, они были цвета серых туч, и что-то текло сквозь эти глаза из этой жизни— в ту, иную, куда уплывали с этого поля один за другим погибшие красноармейцы. Мне показалось, что эти глаза смотрят на меня так, словно я тоже уплыла в небытие. С трудом я поднялась на ноги и, пошатываясь, пошла куда-то. Мне вдруг показалось, что земля стала двигаться и убегать из-под моих ног, и чтобы не упасть, удержаться на ней, я села, а потом прилегла на сырой, пахнущий гарью и кровью песок и запустила пальцы в рыхлую его мякоть…
— Сомлела, — издалека донесся до меня чей-то голос.
— Нехай полежит, отойдет.
— Сама-то чисто упокойник — черная да страшная.
— С киргизов она, видать, не тутошная. Касымова все звала какого-то, мужа, видать.
— Осторожнее вали, — услыхала я вдруг женский голос, из-за горизонта уже доносившийся.
И там же, за горизонтом, ответил ему кто-то равнодушным баском:
— Ничего, им теперь не больно, им теперь все равно…
…Каждый раз, когда вспоминаю о Касымбеке, я прохожу через то поле — мучительно это, но ничего с собой поделать не могу. И настрадавшись понапрасну (как будто он был виноват в этом), я начинаю думать о прошлой нашей с Касымбеком жизни нехорошо. Это он, кажется мне теперь, поломал мою судьбу.
Понемногу я стала приходить в себя — отоспалась под крышей, отогрелась. Проста и груба была наша пища, но после голода, нищенских кусков, ворованной картошки она показалась мне сладкой. Пустые похлебки, щи, каша, а больше всего картошка с молоком, с постным маслом — первое время не верилось даже, что ем по-людски наконец, и счастливые слезы закипали в глазах. Я наклонялась над миской, стараясь, чтобы старуха не заметила их. Заметит — прикрикнет.
Она все чаще стала покрикивать на меня, заставляет слезать с печи, выводит из тупой дремоты — чего сидишь, не барыня, мети избу, топить подсобляй, за яйцами, за мукой в сени пошлет: шевелись, дескать, больше.
— За двоих ешь, — наставляет она басом, — он-то тебя уже сосет, изнутри сосет, знаю. Ему только давай теперь, подкидывай погуще.
С малых лет я не умела людям смотреть в глаза, а перед этой женщиной, в руках которой оказалась моя судьба, первое время я совсем как-то оробела. Она только собирается сказать что-нибудь, а я вся испуганно уже напрягаюсь, точно вот-вот она меня ударит.
Но постепенно стала сживаться со старухой. Исчезла моя скованность, сама уже бралась за какое-нибудь дело. Варила иногда обед, готовила ужин, мыла посуду, стирала. Работа спасала от воспоминаний, от тревожных, тяжелых дум и еще давала мне какое-то право на кусок хлеба в этом доме, на приют под его соломенной кровлей.
Так я прожила у старухи около месяца, а может быть и больше, трудно вести счет времени, когда сидишь безвылазно в четырех стенах, да и вся деревенька жила «безвылазно» — мы ничего не знали ни о нашей армии, ни о немцах. Странная какая-то была пора, неподвижная. И только природа не останавливалась, там все шло своим чередом: шли дожди, налило кругом луж, облетели листья, а леса как бы осиротели, сбились теснее в кучу, туманясь коричневатым сумраком в голых ветвях.
Но вот выпал снег, в избе стало как бы просторнее, и у меня на душе посветлело. Я подошла к окну — часто сижу теперь возле него — снег падал ровно, тихо. На следующий день все дремало в сонной белизне. Потом снова закружились редкие, крупные снежинки, постепенно снегопад усилился, потемнело от белых крыльев его. Я глядела на него, на мягкий влажный снег начала зимы. От окна отходить не хотелось — так он сладко баюкал, соединял меня с детством и с прошлой, и с будущей жизнью…
А на следующий день вдруг проглянуло солнце. Все засверкало, загорелось голубоватым морозным пламенем, слепило, точно стояла уже матерая, всевластная зима. Раздвинулись, яснее стали пространства. Деревня беззащитно открылась вдруг чернотою своих дворов, и почти весь день пуста была ее улица. Вон кто-то везет сено по далекому пригорку, окаймленному лесом. Не видать следов на вчерашнем снегу, лишь следы старухи отходят от нашего дома и вливаются в узкую, кочковатую тропинку.
Неожиданно мой скучающий взгляд наткнулся на какого-то мужчину. Сердце почему-то екнуло, мне показалось, что человек этот слишком неторопливо идет посреди улицы, голова у него не опущена, не втянута в плечи — подозрительно свободно он шел, и на рукаве у него светлела белая повязка. Полицай! — ахнуло все во мне, я отпрянула от окна: человек с белой повязкой на рукаве свернул к нашему дому.
3
Человек свернул к нашему дому, увидел на двери большой черный замок, но не ушел сразу, а, потоптавшись, заскрипел по молодому снежку к окну. Я шмыгнула в сени, боясь, что он заглянет сквозь стекло в избу И увидит меня. И долго стояла там, дожидаясь, когда он уйдет.