— Да, меня взяли сегодня с лекции. Вызвали к ректору, а там уже были двое в штатском... Повезли на Правый берег Невы — я там снимал комнатку — перерыли все, потом привезли сюда...
Почему он здесь? Наверное, «подвело» происхождение: отец Ники был генералом в свите Николая И, а его крестным отцом был сам последний император.
Из гудевшей встревоженными голосами сборной камеры мы попали в баню, где «вольную» одежду обработали хлорной известью. И, наконец, вечером всех арестованных развели в постоянные камеры. Ника попал в 24-ю, я с тремя другими — в соседнюю 23-ю, остальные — кто куда.
...Загремел замок, решетчатая дверь в решетчатой стене приоткрылась, впуская нас в просторное, полное людей обиталище. Долго ли мне тут быть? Какое-то недоразумение, спутали, что ли, с кем? Ведь за мной нет никакой вины, ничего, я... Десятки заросших лиц обращены к двери, десятки блестящих и потухших глаз осматривают вошедших.
— Новички, сюда! Какие новости на воле?
— Есть ли еще Советская власть?
— Где же она, где?
15 февраля вечером черный занавес, навешенный на решетчатую стену камеры со стороны коридора, всколыхнулся, прозвучал голос охранника:
— Кто на «шэ»?
Так, по первой букве, тюремная охрана вызывает арестанта. Произносить полную фамилию нельзя — вдруг человек содержится не в этой камере, а ведь узникам запрещено знать о запертых в других помещениях.
— Кто на «шэ»? — нетерпеливо повторил голос, не получив ответа в первую секунду.
— Шин дер.
70
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
— Нет.
— Шелебяка.
— Нет.
Третьим назвался я.
— К следователю!
Застучал замок. Меня повели полутемными внутренними коридорами. Яркая, как лезвие ножа, стремительная, как его удар, вдруг пронеслась мысль: сегодня, после многолетнего перерыва, в оперном театре дают «Аиду». Вот сейчас польются в замерший зал бессмертные звуки увертюры... Мы, четверо друзей, договорились неделю тому назад: отложить все и быть сегодня на Театральной площади. И вот!... Глухой каземат, меня конвоируют... Куда я иду, зачем? Кто этот следователь, к которому я не имею никакого отношения? Может быть, он скажет — в чем дело?
Лифт. Поднялись, вышли в широкие освещенные коридоры, застланные дорожками. Это уже не «внутренняя тюрьма» с ее каменными заплеванными полами — это соединенное с нею лабиринтом переходов управление НКВД. Меня ввели в один из множества кабинетов. За столом восседал молодой человек с невыразительным скучающим лицом под коротко остриженными волосами.
— Садитесь, — бросил он мне.
Последовал анкетный опрос. Потом Филимонов — так звали моего собеседника — поднял глаза от протокола, пристально посмотрел на меня и спросил:
— Как думаете, за что вас арестовали?
— Не знаю.
— Не знаете! Как же так? Раз человека лишают свободы, значит, за ним что-то есть?
— Я невиновен.
— «Невиновен». Все вы говорите так, а потом оказывается... оказываются горы преступлений! Если в вас есть какая-то совесть, почему не сознаться: да, оступился. Следствие учтет чистосердечное раскаяние.
— Мне не в чем раскаиваться.
— Хватит! — Филимонов стукнул кулаком по столу. — Не вкручивайте мне шарики! Мы невиновных не берем! Если вы запираетесь, если вам не хватает простого мужества сказать правду... что же, придется помочь...
У «всех скорбящих радости»
71
Он откинулся на спинку стула и остановил на мне тяжелый неподвижный взгляд.
— Вас арестовали за систематическую антисоветскую агитацию. В частности, вы говорили: «Выборы в Верховный совет — комедия...»
— Никогда! Никогда! И в мыслях не было! Филимонов уже не слушал меня:
— Кроме того, вы состояли в молодежном крыле партии прогрессистов. Эта партия охватывала ленинградскую интеллигенцию и стремилась превратить нашу страну в буржуазную парламентскую республику. В молодежном крыле вы были главным сторонником решительных действий.
— Этого не было. Неправда это.
— Будет составлен обвинительный протокол, который вы подпишете. Мы имеем средства, чтобы заставить вас это сделать.
Нажал кнопку звонка, вошел конвоир.
— Уведите.
Я шел потрясенный, все во мне дрожало. Впервые за 25-летнюю жизнь к моим глазам вплотную приблизились мертвящие глаза человеческой лжи, и некуда было деться. Да нет, пусть лучше убьют за эти придуманные преступления, но клеветать на себя... нет, невозможно, нельзя.
В камере я втиснулся под нары, лег среди вповалку простертых хел — отбой уже прозвучал, узникам полагалось отойти ко сну. Думы о только что услышанном неотступно жгли. Внезапно из-под пола раздался протяжный стон, за ним другой, затем послышались вопли. Сосед, старый крестьянин, приподнялся; опершись о пол левой рукой, правой перекрестился:
— Опять...
— Что опять? — спросил я.
— Пытают... — голос его дрогнул. Ужас пробежал по мне.
— Пытают?! Кого?
— Вот тебе и «кого». Таких, как мы с тобой. Чтоб сознавались, чтоб кляли себя, значит...
Он рухнул на свое место, закрыл пальцами уши. Вопли продолжались, порой их перекрывала яростная брань палачей.
В следующую ночь истязания повторились. Наутро старожилы объяснили мне: