Три больничные недели в августе принесли мне исцеление от фурункулеза. Но, кроме того, в те дни меня нашло очередное письмо Иры. Майское мое признание, пробиваясь через частокол цензуры, еще не успело дойти до нее, от строк веяло ровным дыханием устоявшейся дружбы, не более того. Письмо было написано в июне, Ира, сдав зачеты, собиралась на летний отдых в Белоруссию. Вернется осенью, и тут — откровение в ожидавшем ее сибирском послании. Что дальше? Одно дело — переписываться с товарищем по университету, сочувствовать и даже сердцем переживать его беду, помогать ему, внушая мысль, что о нем помнят. Другое дело — брак, соединение на всю жизнь. Судьба человека, объявленного «врагом народа»... Конечно, все это обвинение — преступный вздор... Но враги этого «врага» наделены огромной властью, «враг» до конца своих дней останется отверженным, общество от него отвернулось навсегда и... его судьба распространится на всех, кто будет с ним связан: жену, детей... Но ведь у каждого— одна жизнь, и он хочет себе счастья... Дорогой, единственный друг, оказавшийся в Сибири, в заключении, должен это понять... Милый, ты, конечно, поймешь, что я не могла решить иначе, и простишь меня...»
Утренний свет
121
И тогда — конец всей этой переписке, всем этим напряженным ожиданиям вестей, страхам, что очередной глоток радости — строки и строки — затеряется где-то на тысячеверстных путях из Ленинграда в Сибирь. Конец! Потому, что все окажется перегоревшим, не о чем станет писать, нечего будет ждать.
Я волновался в ожидании следующего письма Ирины. И чтобы унять волнение, пытался сосредоточиться на том, что меня окружало, что пополняло кладовую моих «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Вот уже два года лежит на больничной койке заключенный азербайджанец Мамедов: что-то решающее у него переломлено, может быть, на допросе— расспрашивать как-то неловко, он страдает. Но его не отпускают на волю, пусть из него уже ничего нельзя выжать, но — «враг народа», значит, пускай будет под стражей. Юноша-поляк тоже два года лишен счастливой возможности исправляться через лагерный труд: у него к спине привязана доска для выправления больного позвоночника, спать он может, лишь лежа навзничь. Но и за ним нужен глаз да глаз, а то, неровен час, еще сбежит на Украину, где его взяли, или, хуже того, в Польшу. А вот сидит на койке дряхлый литовец Можутис. У него водянка, медсестра вставляет в его раздувшийся живот резиновую трубку, подставляет литровую банку, туда из живота стекает вода. Наполнив банку, сестра закрывает краник на трубке, выливает воду в ведро, вновь оставляет банку, открывает краник, и так много раз. И старика Можутиса охраняют, оберегают от побега, а соседу его по койке, еще вчера общительному венгру, это уже не нужно: он умер сегодня ночью, на койке чернеет обнаженный матрац.
Из больницы меня переправили на Комендантский лагпункт, воздвигнутый у края поселка Нижняя Пойма. Здесь я попал в бригаду Дикарева, работавшую на строительстве железнодорожной ветки. Мы готовили полотно, таскали на себе лиственничные и сосновые шпалы, укладывали их, засыпали «гнезда» между ними балластом; переносили рельсы, настилали и рехтовали их. Строили вагонные весы; запомнился день 2 ноября 1940 года, когда сильный мороз мешал перепиливать мелкими зубчиками пилы нужный рельс, но пришлось это делать несколько часов кряду. И все-таки вольный мастер Алексей Алексеевич Подшивалов был первым из встретившихся мне в лагерях людей его положения, кто относился к заключенным по-человечески, то с ободряющей улыбкой, то с доброй русской шуткой. Униженные, устав от зла, остро ценят чужую теплоту, обращенную к ним. После Алексея
122
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
Алексеевича я не раз ощущал внутреннее сочувствие вольных граждан к арестантам, но тем дороже, что он был первым из них на моем пути.
Русский характер незлобив, незлопамятен, отходчив. Отсюда родилась поговорка «кто старое помянет, тому глаз вон». Естественно же возникшая ответная — «а кто забудет, тому оба вон» — не прижилась. Но лишь покорность, которую выработали в россиянах века жизни под гнетом восточных рабовладельцев, отечественных князей, вельмож, крепостников привела к тому, что народ огромной России позволил коммунистическим тюремщикам поступать с ним как со скотом.