Читаем «Свет ты наш, Верховина…» полностью

— Это он вам наговорил на меня!

— Ничего он нам не говорил, сами дознались, а учителя ты лучше не трогай; тронешь или другие тронут — спалим тебя вместе с хозяйством. Чуешь? Хоть сто жандармов держи в селе, а не спасешься от огня!

— Да что же это? Гэть! — крикнул староста.

— Ты не храбрись, — усмехнулся человек в коротком серяке, — как бы по тебе от такой храбрости пан превелебный панихиду не отслужил.

— Что с ним долго говорить? — нетерпеливо вмешался невысокого роста лесоруб в гуне [9]. — Поворачивай коня и езжай домой подобру, да помни, что за учителя ты отвечаешь! Вот и весь разговор. А начнешь про нас дознаваться, тоже радости не дожидайся.

Он взял под уздцы лошадь, развернул на узкой дороге возок и так весело гикнул, что конь помчался опрометью, не чувствуя вожжей.

Долгое время староста ходил по селу мрачнее тучи. Стал еще больше придираться к селянам, но Куртинца оставил в покое.

…Мне никогда не приходилось видеть быстровского учителя, и рисовал я его себе строгим, седым, высоким, а на школьное крыльцо вышел к нам приземистый, средних лет человек, с широким скуластым лицом и темными живыми, но спокойно глядящими глазами.

Спустившись с крыльца, он поздоровался с матерью и со мной за руку.

— Хлопчика хотите учить?

— Сделайте доброе дело, пан учитель, — сказала мать.

Куртинец положил мне руку на плечо.

— Из какого села?

Мать хотела ответить, но учитель остановил ее.

— Пусть хлопчик сам скажет. Я ведь его спрашиваю.

Мне очень понравилось, что учитель обращается именно ко мне, и я ответил:

— Из Студеницы.

— Студеницы? — переспросил учитель. — А как же тебе ходить оттуда? Далеко ведь.

Он поднял глаза и, сощурясь, поглядел на высокую Буркутову гору, над которой застыло вытянувшееся вверх белое облако.

— Тут буду жить, — сказал я, уже совсем расхрабрившись.

— А есть кто у тебя в Быстром?

— Никого нет.

— Да я сама сюда жить перейду, — торопливо произнесла мать. — Пусть только учится.

— Сколько же тебе лет, хлопчику? — поинтересовался учитель.

— Шесть, — ответил я.

— Шесть? — переспросил Куртинец и покачал головой. — Рано учить такого, мал еще.

— Ни, пане, — торопливо заговорила мать, — не мал! Он уже за хозяина в хате.

Куртинец улыбнулся матери. Он начал расспрашивать ее о нашей жизни и слушал с таким интересом, будто наша жизнь была не похожа на жизнь других верховинских семей.

— Может, ему счастье будет, — сказала мать, погладив мою голову.

— Пора бы, — произнес Куртинец. — Сколько же еще ждать его людям?

Мать потупилась.

— И на мое счастье, пане, отец с матерью надеялись, да не сбылось.

— А его сбудется, — сказал учитель. — Только не так… не так, как вы думаете, не в одиночку. В одиночку и дерево растет вон как та смерека [10] перед церковью — кривая, согнутая…

Куртинец задумался, разглядывая свои большие, в черных ссадинах руки, и вдруг сказал:

— А хлопчика приводите осенью.

Учиться мне у Куртинца не пришлось. В августе того же года увидел я его в Студенице на пути в Сваляву. Он шел в ряду верховинских лесорубов и пастухов под присмотром конных жандармов.

В нашем селе к этой партии людей присоединили группу студеницких. Стоя за плетнем, я видел, как прощался с женой наш сосед Микола Рущак, отец моего дружка Семена. Голосили женщины, покрикивали жандармы. Тощий, коротконогий и рано полысевший корчмарь Попша с бутылкой и стопками в руках шмыгал среди отправляющихся в путь. Одни пили и становились угрюмее прежнего, другие, охмелев, шумели, храбрились и грозили кому-то.

— Куда их, мамо? — допытывался я.

— На войну, сынку, — отвечала мать, — цесарь войну России объявил…

Спокойнее всех был Куртинец. В черном, накинутом на плечи пальто, он молча стоял в тени придорожного бука, и только тогда, когда конный жандарм приказал людям строиться, учитель вышел на середину улицы и крикнул, перекрывая гомон и причитания:

— Не плачьте, жинки, вернемся!

3

Оказывается, мы вовсе не русины, а греко-католические мадьяры. И те русские, что воюют сейчас с германским императором и австро-венгерским цесарем, — наши давние враги.

Люди слушают проповедь пана превелебного хмуро, потупив глаза. В церкви все больше женщины и мы, ребятишки. Мужчин совсем мало — староста, кивающий головой в знак согласия с паном превелебным, дед Грицан, Федор Скрипка и еще несколько стариков.

Дед Грицан стоит неподалеку от нас, слушает и, вздыхая, шепчет:

— Грешно, а брешет. Прости, боже.

Я гляжу на большое изображение девы Марии, и кажется мне, что вот сейчас разомкнутся ее губы и остановят отца превелебного. Но святая дева молчит, уставив глаза поверх людских голов, бесстрастная и безучастная ко всему, даже к младенцу, которого держит на руках.

Война идет третий месяц. Она бушует далеко от заброшенной в горах Студеницы, охватив полсвета. Мы пока еще мало ощущаем ее.

Но однажды морозным октябрьским днем проносится над Студеницей причитание:

— Микола мой… оченьки ясные…

Это наша соседка Рущакова Анна. Она лежит посреди своего двора, стянув с головы хустку, бьется о смерзшуюся землю…

Уткнувшись лицом в плетень, всхлипывает дружок мой Семен.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже