Я постелил два одеяла на дне высохшего арыка, уложил всех больных, потом сходил на станцию, принёс кастрюлю воды, вскипятил чаю. Мои младшенькие отказались и от хлеба, и от чая. В их глазах таилось столько страха, усталости и печали, что я не мог взглянуть им в лица.
Я долго сидел, обняв колени и подставив спину лучам тёплого осеннего солнца…
Странно, о чём бы я ни начинал думать, тотчас на ум приходит папа. У всех отцы приезжают в отпуск повидаться с детьми, а наш так и не приехал… Быть может, не следовало убегать из детколонии? Ведь был одет, сыт… И младшенькие тоже, хоть в сиротском приюте, да горя не знали: им и книжки с рисунками, и купались в больших корытах, и постель мягкая. Во всём виноваты Ислам с Куршерматом. Это они прожужжали мне все уши, что, мол, братья и сёстры разбредутся по свету, а потом их и за тысячу лет не соберёшь. Если бы не они, я на этот отчаянный шаг и не решился бы. Мы, мальчишки, ладно, но почему я, дурак, Зулейху с Рабиёй-то потревожил? Коли соскучился, повидался бы, и дело с концом! Так нет, потащил за собой. Если очень нужно было поддерживать огонь в родном очаге, следовало ехать самому и поддерживать сколько душе угодно!
Девчачий детдом был очень хорошим. Сколько вокруг добрых людей! Мои сестрёнки горя не знали, не были сиротами! Сиротами они стали теперь. Это я сделал их сиротами! И вот они полуживые лежат на дне арыка, как в могиле, хоть сейчас засыпай землёй.
О-о, что я наделал?
Эй, поезда, несущиеся мимо, дайте мне совет!
Эй, птицы, так весело щебечущие на ветках, скажите, что ж дальше делать Арифджану?!
Нет, я сейчас же пойду в милицию и всё расскажу. Пусть отправляют всех по своим местам, а коли отец будет обижаться, когда вернётся, что ж, ничего не поделаешь.
– Ариф-ака, – тихо окликнула Дильбар, – вы плачете?
– Нет.
– Но у вас на глазах слёзы!
– Я думаю, не вернуться ли уж нам в Ташкент?..
– Это когда так мало осталось до Коканда?
– Ты думаешь, мало осталось?
– Конечно, мало.
– Что ж нам сейчас делать?
– На станции должен быть доктор.
– А вдруг нету?
– Тогда надо попросить помощи у какого-нибудь доброго человека. А теперь бегите, вон Рабия опять начала хрипеть.
Станция – если её можно назвать станцией – состояла всего из четырёх ветхих домишек. Какой-то человек, тихонько напевая, подметал перрон метлой. У человека были такие громадные усы, что их свившиеся в жгут кончики уходили за уши. Я несмело приблизился, поздоровался. Человек не ответил. Промолчал он и во второй раз. Тогда я дёрнул его за рубаху и проговорил, едва сдерживая слёзы:
– У меня сестрёнка заболела, помогите…
– Говори громче, я плохо слышу! – прокричал Усач, поворачиваясь ко мне ухом. Я повторил свою просьбу.
– Поезд давно ушёл…
– Я говорю, у меня сестрёнка больна! – Я заорал, наверно, громче гудка самого паровоза.
– Больна?
– Да.
– Кто?
– Сестрёнка.
– Сестрёнка?
– Да. Мы сироты.
– Откуда идёте?
– Из Ташкента.
– Согнали с поезда?
– Нет, мы идём пешком.
– Пешко-ом?!
На этом наш ор закончился. Сторож внимательно оглядел меня: вначале босые опухшие ноги, потом отрепья, в которые я был облачён, и лишь затем уставился в лицо. Закусил губу, покачал головой.
– Где сестрёнка?
– Недалеко отсюда, в арыке лежит.
– А ну пошли.
Кроме Дильбар, все мои по-прежнему были на дне арыка. Кто-то спал, кто-то лежал с открытыми глазами. Станционный сторож долго смотрел на них, покачивая головой. Потом осторожно взял на руки Рабию. Мы собрали свои пожитки.
От станции убегала вдаль узенькая дорожка. Пройдя по ней с полкилометра, мы увидели селение с прижатыми к земле пятью-шестью домишками. Вошли в дом с камышовым забором и камышовой же калиткой.
– Арофат! – позвал сторож.
Из внутренней комнаты выкатилась кругленькая, низенькая женщина. Руки её по локоть были в муке.
– О боже ты мой, что случилось? – прошептала она.
– Сиротки… заболели вот, – объяснил сторож. Нас провели в комнату, пол которой был устлан толстым слоем соломы и сверху покрыт цветной кошмой. Сторож вывел из хлева неказистую лошадку, взгромоздился на неё.
– Ты присмотри за ними, я сейчас старика привезу, – наказал он жене.
Как я понял, тётушка Колобок ничего другого говорить не умела, кроме «о боже ты мой!..». Она это твердила и когда укладывала Зулейху с Рабиёй в постель, и когда поила их молоком с мёдом, и когда кормила нас ужином, и даже когда куры набросились на сушившийся во дворе рис. С ушей её свисали громадные жестяные серьги в виде полумесяца, а вся грудь была покрыта позванивающими медяками.
– Хотите ещё молока?
– Налейте, – согласился я.
– Откуда вы?
– Кокандцы.
– О, боже ты мой!..
– Простудились вот в дороге, всю ночь под дождём были.
– О, боже ты мой!..
Тётушка Колобок выскочила из комнаты и через минуту вернулась с небольшим казаном. Поставила казан на очаг, подкинула дров. Комната наполнилась запахом растапливаемого сала. Очень уж запах этот был острый.
– Все вы простывшие, – успокаивала нас тётушка Колобок. – Вон как носами шмыгаете! Сейчас я натру вас барсучьим жиром, за ночь пропотеете, а утром хвори как не бывало!