Лушка, провожаемая досматривающими взглядами, укрылась в пустоту палаты, где не было даже одинаковых соседок, а только трепетал панический след Клавдии. Клавдия уже в Большой Риге и доит корову, ужасаясь, какой опасности подвергала свою жизнь, две недели находясь рядом с девкой, которая больная и убийца одновременно и за поступки не отвечает. И Клавдия говорит соседкам, что лучше сдохнет на коровьей подстилке, чем сунется еще в сумасшедший город. Соседки дружно про город подхватывают, и только одна замечает, что Клашке всё же помогло — какая была и какая вернулась. Клавдия недоуменно хлопает небесными глазами и начинает причитать, что вот дура так дура, и спасиба сестренке не сказала, и успела уже два раза пообедать, а ей нельзя, бабы, она на диете, и лечиться ей надо травами.
Пироги были так вкусны, что Лушка заплакала. Глупые слезы, но жаль, что всё это кончится, и не потому, что мало, а потому, что такое произведение разрушится и исчезнет, и потому, что в прежней Лушкиной жизни пирогов не было. А были бы — и вся жизнь была бы другой. Нет, Лушка не жалуется, находит смысл и в том, что есть. Но пеките пироги! Пеките пироги — и кто-то удержится на краю пропасти.
Лушку никто не беспокоил, не донимали никаким лечением, к общению с ней не стремились ни соседки, ни прочие, Людмила Михайловна задерживалась минимально, и Лушка пребывала в некоей материальной невесомости, в которой что-то постороннее незаметно обеспечивает существование, — состояние, вызывавшее прежде по крайней мере раздражение, а чаще толкавшее в любую толпу, чтобы чужими пустыми присутствиями заполнить беспризорную судьбу.
Сейчас Лушка старалась быть незаметной, расчетливо избегала белохалатных повелителей и оберегала недавно пугавшее одиночество как главное достояние. Напряжения последних дней разжали тиски и дали отпуск, и она медленно расправлялась, наполняясь новыми силами. Ум, так долго истощавшийся в чудовищных суррогатах, воспрянул и кинулся, оголодавший, если и не на нормальную, то всё же более доброкачественную пищу и подаваемое хватал несоразмерными порциями. Лушка читала предназначенные для детей школьные учебники, как иные девицы читают романы про любовь, — залпом и с забвением себя. То, что она должна была усвоить в детском состоянии, приходило, освобожденное от усилий преодоления, сейчас, и дополнялось уже возрастом и приобретенными представлениями, отчего разрежалось как бы в некий конспект, в пунктирные наметки, сквозь которые возвещали о себе глубины ближние и дальние. К этим просвечивающим тайнам в любой момент мог приступить тот, кто осиливал поверхностный разреженный слой, но она удерживала себя от азарта, желая проверить, как птица перед гнездовьем, и соседние водоемы. Она пока не сортировала получаемое, да это и не подлежало анализу, как не подлежит сомнению дорожный указатель, когда ты в пути. Указатель не виноват, если ты оказался не на той дороге. Не понравится место, куда ты прибудешь, ищи другое, только и всего.
Ее подхлестывало нетерпеливое желание добраться до межи, на которой она когда-то принципиально уселась, спиной к приготовленному для всех будущему, предоставив дуракам карабкаться дальше, терзаясь от скуки. За этой межой должно было начаться то, к чему она не прикасалась. Она хотела поскорее избавиться от хотя бы и скверно, но когда-то пройденного и добровольно приступить к уже оплаченному продолжению.
Псих-президенту смешно, он упражняется в остроумии, но могла бы посмеяться и она — над тем, как он, своевременно освоивший начала, близоруко уверился, что вместил в себя всё, что может быть найдено, и теперь предпенсионно гибнет от истощения. Можно бы посмеяться, можно. Но не хочется.
Она возвращается к букварям, потому что возвращается к себе. Но ей важно не только это. И не столько это, потому что над всем, что с ней произошло и происходит, над всем, что она видит и чувствует, — над всем висит один притихший вопрос: а где же главное для жизни? Чтобы искать ответ в иных сферах, она хочет убедиться, что его нет и она не пропустила его — здесь.
Подгоняло ее — и не подгоняло даже, а гнало — опасение, что какой-то гром оборвет тишину, и она спешила, не уставая, и сердилась на уже удлинившуюся ночь, когда притушали свет и когда достаточная для чтения яркость была только в туалете, который Лушка и приспособила для ускоренного самообразования, сторожко при этом прислушиваясь, не предприняла ли очередную чистку кадров баба с краснознаменной повязкой, вернувшаяся после операции на кишечнике еще более революционной. Сходило благополучно, нацеленный инстинкт срабатывал вовремя, и Лушка безвинно взирала со стульчака на ненужных посетителей.