Светка – астральное тело
«Когда у Светки украли шапку, она поняла, что жить не хочет и не будет. Не будет. И всё тут».
Опять эта фраза из давней моей повести, о которой, долгие годы я и думать забыл, весь день лезла мне в голову?.. С чего бы? Сейчас понял. Ведь с утра знал, что поеду сюда, на Лилину могилу.
Известно: после потери близких еще долго перебираешь их слова, жесты… Особенно последние слова. У великих, скажем, последние слова даже становятся классикой, соперничая в известности с творимым их авторами.
А ведь, собственно, слова про Светкину шапку были последним, о чем сказала Лиля, придя в сознание. После недели беспамятства. Я даже вздрогнул от нежданной надежды и наклонился к ее больничной койке.
В реанимационную палату обычно запрещено пускать посетителей. Но приятель-хирург устроил мне это свидание. Правда, сказав напрямую: «Проститься».
Проститься! А она, надо же, очнулась, блекло улыбнулась, узнав меня, и отчетливо, хоть и тишайше сказала:
– Когда у Светки украли шапку, она решила умереть… А я умираю, потому что у меня украли дурацкую сумку… Хотя я…
Наверное, она хотела сказать, что плевать она хотела на эту сумку, что у Светки сдернули шапку с головы – и всё. А ее, Лилю смертно ударили по голове. Из-за какой-то дерьмовой сумки, в которой всех денег-то было триста рублей. Сумку, опустошив, выбросили в помойку… Впрочем, может, Лиля хотела сообщить расхожую сентенцию о разноликости времен. Мол, в те годы, когда я писал повесть «Светка – астральное тело» никакому бандюге в лоб не влетело бы идти на мокруху ради тощей дамской сумки скромной и так же тощей дамочки.
Ничего этого она уже не сказала. Доктор, как в воду смотрел: я пришел проститься. Проститься с Лилей, женой моей любимой, с которой прожил тридцать лет. Счастливо. Вопреки утверждению классика, что все счастливые семьи счастливы одинаково. Не ведал Лев Николаевич наших годов в полоску-клеточку и счастья нашего, похожего на взбесившуюся кардиограмму. Да разве и пришло бы Толстому в голову покончить с героиней ради какой-то сумочки. Бросить под колеса поезда – другое дело.
И вот теперь я стоял у Лилиной могилы, как стоял каждую неделю, а то и чаще. Потому что она была здесь. Не в нашем доме, который уже стал и не наш. Без нее-то. Без неразумного нашего неприрученного счастья.
Обветшалое роскошество дореволюционных погребений соседствовало с бивачной неприбранностью новых, особенно военных и послевоенных, когда даже железная ограда стала проблемой. Точно кладбище было моделью перепутанной сложностями времен жизни.
Правда, тех послевоенных беззащитных могил становилось все меньше. Ведь у мертвых и живых одни порядки. Деньги ныне обирают, уничтожают и тех и других. Видимо некогда с Лилиной могилой соседствовало скромное погребение – ровесник могилы Лилиных родителей, куда я смог захоронить урну жены. Теперь там властвовало некое творение загробной архитектуры, имитирующее внебрачный союз ленинского мавзолея с хрестоматийной роскошью Тадж-Махала. И как в несменяемом почетном карауле над этим исчадием зодческой мысли высилась двухметровая плита черного отполированного мрамора. На ней – в полный рост – высоченная фигура мужчины. Голова гордо откинута, в руке фривольная сигарета. И надпись: «Ашот Аракелян». И ничего больше. Кто таков? Чем знаменит? Не ведомо. Прямо по Чапеку: а у Господа Бога на дверях, вообще, нет таблички. Все и так должны знать, кто там сидит.
У величавого Ашота Аракеляна даже даты рождения и смерти не помечены. Что, по всей вероятности, было безоговорочным свидетельством бессмертия указанного господина.
«Когда у Светки украли шапку», повторил я сейчас. И тут же, как говорится, «пред мысленным взором», представилось…
…Под шалью у Люськи обнаружилась гитара, которая обычно висела над Люськиной койкой, украшенная хвостом лент, и, когда Люська брала гитару, та трясла лентами, как лошадь гривой, разодетой на масленицу.
Люська ударила по струнам и хрипловато запела:
подтянула сквозь всхлипывания Фенька Митрохина.
В крохотном дворике чужой ограды сидел на вросшей в землю скамеечке старик Семеныч. Низко склонившись, он уронил меж колен щуплый торс, гигантские, не к сезону, голенища валенок трубами вздымались у самых Семенычевых ушей. Пахомов строгал дощечки для гроба, хотя было очевидно, что уже позднее это занятие. То и дело вскидывая голову, Семеныч восклицал, обводя присутствующих размытыми глазами:
– Что ж это – колун-те в душу? Я дымлю, а женщина – красавица померла. Лизавета Петровна наша. Что ж это – пополам-тя полено?
Старуха Пахомова развязала белый крапчатый узелок и, выпростав оттуда кутью, поставила тарелку с ней на могилу, прибив землю темной ладошкой. Расставила желтые от въевшегося чая граненые стаканы. Каждый тоже поставил что-нибудь из принесенной закуски. Даже Полонский вынул из обширных, буденовских времен галифе поллитровку.