Никаких собак возле дома не обнаружилось. У крыльца прохаживался петух, отмечая каждый шаг движением головы, словно склевывал рассыпанный в воздухе корм.
Это я так сказал – петух. Подобная квалификация была просто оскорбительной для гигантского многоцветного сооружения природы. Вспомнилась строчка из Багрицкого: «Фазан взорвался, как фейерверк». Петух взрывался, как пиршеский салют над всенародным карнавалом, обнимая многоцветьем небеса и землю. Если бы Кустодиев с Тицианом, сколотив артель, занялись абстрактной живописью, может и смогли бы намалевать жалкое подобие этого петушиного хвоста. Тело птицы пеленали бесчетные радуги – так-сяк, вдоль-поперек, сикось-накось. Как обрывок алого знамени, вынесенного с поля боя, свешивался пришпиленный к голове гребень. Глаз и клюв грифа, а, может, грифона, источали ненависть ко всему сущему.
И тут я заметил, что от ноги петуха к крыльцу тянется цепь. Петух был цепной. Как сторожевой пес.
– Ну и замашки у пичуги, – сказал я.
– О, это истинное сторожевое создание, – Былинский снова вскинул длинный палец, – причем – с секретом. Безмолвно пропускает в дом пришельца, а потом бьет клювом в зад. До образования раны.
– Откуда же такое чудо?
– Ах, отдали люди за ради Бога. Он тут в округе всех петухов на смерть забивал. Зимники, то есть постоянные жители, отдали. Впрочем, это раньше мы зимниками наших местных называли. А ныне – почти все зимники. Мода на круглогодичное жилье за городом пошла. Теперь в этих палаццо селятся.
Ефим Гаврилович попридержал петуха, резво проскочил в дом. Проскочил и я. И замер на пороге тесной комнатушки в полном недоумении. Все пространство, все предметы, наполняющие обитель режиссера, смотрелись жертвами только-только отхлынувшего наводнения. Вещи казались не то растрескавшимися от долгого погружения в нежданные воды, не то до конца не просохшими. Даже давно некрашеный дощатый пол был, как бы изъеден, обглодан наглым потопом.
Былинский моей растерянности не заметил. Или не пожелал замечать. Предложил:
– Прошу садиться, – и махнул ладонью в сторону стула, стоящего сбоку у некоего сооружения, задуманного его давними создателями, как письменный стол.
Тут я снова внутренне споткнулся. Стул с придворной надменностью уставился на меня совершенно сохранным лоском красного дерева и свежайшей нетленностью парчи, объемлющей сидение.
Точно такое же кресло (ампир? барокко? – я не смыслю ни черта в мебельных стилях) означилось у рабочей части стола. Естественно аристократизм этих двух предметов подчеркивали свежайшие бронзовые нашлепки в виде ширококрылых орлов.
Вторжение роскоши, не потревоженной перипетиями бытия, в колченогое убранство комнаты наводило на мысль о посещении монаршей четой земской богадельни.
Я покорно, хоть и с опаской, опустился на стул. Сел в кресло и Ефим Гаврилович. Сел в своей обычной манере складного металлического «метра», хотя и с налетом изящества.
Я покосился на стол. Почти вся его поверхность была завалена почтовыми конвертами, надписанными разными почерками. В середине столешницы почивал том «Фауста» с бумажной закладкой на середине текста.
– Да, да, пишут. Пишут зрители-почитатели. Не успеваешь отвечать, – пояснил Былинский. – Приходится отрывать драгоценные часы у процесса.
– А над чем вы сейчас работаете, Ефим Гаврилович? – с оригинальностью третьеразрядного репортера спросил я. Надо же было спросить о чем-то.
– Вот, – Былинский положил на «Фауста» легкую руку, и я обратил внимание на то, что все его ногти, как и на указательном, плоские. Не могу объяснить почему, но плоские ногти неизбежно наводят меня на мысль об утлости их владельца. Терпеть не могу плоские ногти. Чушь, разумеется, оценочные заскоки.
Былинский точно и ждал вопроса.
– Вот раскидал текучку и, наконец, взялся за «Фауста». Давненько к нему подбираюсь, – он взял том со стола. Закладка выпала на пол, я ее поднял, отдал Ефиму. Повертев бумажку в пальцах, тот снова воткнул полоску в утробу текста.
– Задумал я, Алеша, совершенно новое решение. Противостояние субстанций. Концепция предполагает трансформацию конструкции. Старинная информация, притча о Фаусте, ее интерпретация у Гёте – только повод для экранизации. Все заново, все в новом прочтении. Модернизация сегодня неизбежна.
Может, в этой речи и был некий смысл, не знаю. Не очень врубился. Засек себя на другом: следил за обилием слов с этими суффиксами «ац», «иц»… И вдруг подумал: а, ведь, это неспроста. Это, господин мэтр, имитАЦия творческого процесса, нашего пресловутого процесса, в котором вы пытаетесь убедить не только окружающих, но и себя.
– Интересно, очень интересно, – откликнулся я, и в подтверждение этого жгучего интереса, тупо уставился в угол комнаты.
А Былинского понесло: