Тогда, во время пахоты, на едва просыхающем тракте редко появлялись проезжие и прохожие люди. И всякий, кто появлялся, неизменно привлекал наше внимание — он мог принести какие-нибудь вести. Все время, пока дядя Гурий сдирал траву с зубьев бороны, я наблюдал за человеком в шинели на нашей дороге. Он чем-то вдруг заинтересовал меня больше других прохожих, виденных мною в последние дни, — не то своей усталой походкой, не то своей шинелью, в каких взрослые ходили уже редко.
— Однако, к нам кто-то, — заметил дядя Гурий, закончив свое дело. — Валяй к усадьбе. Обедать пора.
Оказывается, я последним заканчивал боронование засеянной пашни. Все мои товарищи уже выходили к тракту, отцепляли там бороны и направлялись к трем избам коммуны, поставленным за дорогой ранней весной. Следом за мной шагал, утопая в мягкой пахоте, грузный дядя Гурий. Он тоже, кажется, часто поглядывал на пешехода в шинели, о чем-то разговаривающего с юными коммунарами. И вдруг я разглядел за плечом пешехода дуло карабина.
— Папа! Родной!
Эти слова я выкрикивал много раз, захлебываясь, приподнимаясь над хребтом своей Рыжухи, пятками заставляя ее как можно скорее вытащить борону к дороге.
Отец уже бросился навстречу по пахоте и, когда схватился за поводья, тоже выкрикнул срывающимся голосом:
— Миша, сынок!
— Сними меня, сними! — крикнул я отцу, протягивая вперед руки. — Я не могу слезть! Скорее! Я весь окоченел!
Отец снял меня с хребта Рыжухи вместе с дерюжкой, какую я подкладывал под себя, с минуту прижимал к своей груди, всматриваясь в мое лицо, и я впервые увидел на его глазах слезы.
— Холодно очень, — сказал я, словно оправдываясь, и вдруг закашлял всей грудью.
— Эх, ясно море! — горестно воскликнул отец. — Ты заболел?
— Ничего! Все кашляют! Ты надолго?
Отец опустил меня на землю, вытер глаза. Затем, чтобы защитить меня от ветра, накинул на мои плечи дерюжку. Я с трудом разминал окоченевшие ноги…
— Денька три побуду, — наконец-то ответил отец. — Отдохну немного. Голова гудит от разных собраний. Поработаю здесь топоришком — мне и полегчает.
Последние слова отца расслышал подошедший дядя Гурий, человек богатырского вида, в средних годах, с пышными разлетистыми усами. Он поздоровался с отцом и, посмеиваясь, переспросил:
— Стало, быть, агитировать труднее, чем топором тюкать?
— Не спрашивай! — устало отмахнулся отец. — Всю зиму — речи, речи, речи! Восемнадцать коммун организовал! А каждая зародилась не с первого слова. Всю душу, кажись, выговорил до дна! Даже вот здесь побаливать стало… А топором тюкать — одна утеха: тюкай да тюкай, душе полный отдых, все в тебе дремлет… Что у вас там строится — на усадьбе?
— Избу ставим для кухни и столовой.
— Вот я с плотниками и потюкаю.
Пока отец разговаривал с дядей Гурием, я все еще рассматривал его с удивлением. Все в нем было прежним, родным, незабытым, но за время длительной разлуки, несомненно, появились и чужие черты, сильно портившие его всегда открытое, улыбчивое, ясноглазое лицо. Казалось, он совсем недавно переболел какой-то нелегкой болезнью.
— Тебя и не узнать, Леонтьич, — сказал дядя Гурий, неожиданно подтверждая мои наблюдения. — Похудел. Да еще в чужой шинели…
— Уезжал-то зимой, а возвращаюсь весной, — пояснил отец. — Все время в езде, а с весны — в походе. Шинель выменял…
— Сейчас-то откудова?
— Да из самого Барнаула.
— Вызывали? Зачем?
— С отчетом.
— Ну, идите к домам, что ли, — предложил дядя Гурий, понимая, что здесь не место затягивать расспросы гостя. — Я тут сам уберусь с лошадью. А после обеда баню истопим. Помыться тебе, Леонтьич, надо с дороги.
— Хорошо бы! — обрадовался отец.
— И сына заодно помоешь.
Я уже успел поразмяться и выпрямиться во весь рост.
— Растешь ты, — сразу же заметил отец.
— Дай карабин, — попросил я его, опуская глаза.
— Он заряжен.
— Сейчас разрядим, — ответил я, поспешно снял с отцовского плеча карабин и открыл его затвор. — Ого! Почистить надо! — воскликнул я, пораженный тем, что отец, любящий во всем порядок, не позаботился о своем карабине. — Так нельзя содержать боевое оружие.
Отец вскинул на меня удивленный взгляд.
— В последние дни некогда было…
— Ладно, сейчас я его почищу, — пообещал я отцу, вытаскивая и передавая ему обойму. — Мы тут с ребятами чистим все коммунарские винтовки.
— А затворы кто разбирает?
— Да сами! Разбираем и собираем!
— Кто же научил?
— А у нас каждый день военные занятия: строем ходим, учимся ближнему бою, изучаем оружие.
С поля на усадьбу коммуны постепенно возвращались все пахари и сеяльщики. Перестали стучать топорами плотники. Негромко разговаривая о работе, о холодной погоде, коммунары начинали тянуться к костру, над которым в большом котле уже булькала жидкая просяная похлебка. Вокруг костра, мешая поварихам, толкались и носились мои друзья, Я еще мог успеть до обеда почистить отцовский карабин. Но отца, вероятно, смущала моя забота, и он предложил:
— Давай же тогда вместе…