Он оттащил ее от ключа, кинул наземь, глядел в глаза ее. Трогал пальцами ее холодные, смеющиеся губы. И снова, снова смотрел в лицо незнакомо-знакомое. И понял вдруг, что любит это лицо, и первый раз за много лет сказал: «Люблю» — и удивился простоте этого короткого слова.
Потом они нашли поляну, всю сплошь поросшую земляникой. Проплешины между деревьями казались розовыми — так много здесь было ягод. Как полымя вспыхивали они между зелеными листьями.
Они ступали по россыпи ягод, давили их. Их ноги были в крови земляники.
Лейда поползла по траве, срывая ягоды губами, поднимая лицо к Петру Ильичу — лицо, измазанное соком, счастливое, залитое лесной кровью.
— О-го-го! — кричит Лейда. — Калев, ты здесь?!
— О-го-го!.. — повторяет за ней Петр Ильич. — Я здесь, Линда…
«О-го-го» — над травой, над ягодой земляникой, над старым дубом.
Ни зайца, ни белки. Только вспархивает тут и там мошкара у них над головами, как тяжкое июльское дыхание.
«…Ты — смирился. Ты сделался
В коффике у проезжей дороги окна были зарешечены густыми сетками. Сосновые столы не покрыты ничем — пи клеенками, ни скатертями. Прохладно, чисто, а посетителей — всего ничего: только двое шоферов. Их грузовики, поджидая водителей, стоят под окнами на шоссе.
Стол, солонка, цветы на подоконниках, прохлада дома, пронизанная смолистыми запахами, — стены здесь не были оштукатурены, — официант (он же заведующий коффиком) — пожилой эстонец в белом переднике, с усами, печально спускающимися вниз к уголкам рта, — все это было Счастьем!..
Петр Ильич был счастлив. («Но ведь я не знал, не догадывался, что мне так недобро быть одному».)
Через сетку окна виднелась шоссейная дорога, рассекавшая лес надвое, — дрожащая, белая… По шоссе мчались грузовики, мотоциклы. И над всем стояло белесое от зноя небо, еще не начавшее темнеть, — широкое, безмятежное июльское небо, одного из самых жарких дней самого жаркого в году месяца.
Лейда сидела напротив Петра Ильича, опрокинув на стол руки ладонями вверх.
Когда она молчала, не улыбалась, задумывалась, лицо ее не было таким уж молодым; в эти минуты задумчивости как бы тускнело оно, не освещенное улыбкой, блеском смеющихся глаз. В их уголках лежали тонкие, едва приметные морщинки, какие часто бывают у очень белокурых, тонкокожих женщин.
О чем она думает, куда уходит, сидя вот так, рядом с ним? Где она?
Он ревновал ее ко всему, чего не знал о ней, и вместе боялся о чем-нибудь ее расспрашивать. Глядел на нее лучистым взглядом добрых глаз, чуть улыбаясь, как будто вслушиваясь в то, о чем она думала.
То, о чем она думала, не было «мотыльково». Лицо ее было строго, печально.
Ему захотелось вернуть ее себе — в этот дом, пропитанный запахами сосны, к этой шоссейной дороге, видной через сетку окна, к этим водителям в промасленных комбинезонах, говорившим вполголоса и тут же умолкавшим. Но и это тоже отчего-то было уютно, вязалось со звоном пивных кружек, которые человек в белом фартуке перемывал у стойки.
Петр Ильич протянул руку и осторожно, бережно, словно боясь разбудить ее, положил ладонь на локоть Лейды. И она на самом деле будто проснулась, — рот привычно дрогнул улыбкой. И он снова свежо поразился необычайному изяществу этого лица.
Сжимая маленькую руку, лежавшую под его ладонью, он говорил ей снова и снова о том, как она миловидна, как хороша собой. Он знал, что она радуется каждому слову похвалы, не устает слушать эти слова.
Принесли сосиски и пиво. Они ели молча, переглядываясь друг с другом.
Петр Ильич старался представить себе, как ведет ее под руку на улицах Москвы, старался увидеть ее в театре, в нарядном платье, с волосами, подобранными вверх, как в тот первый вечер, когда они были в кино. Он попытался представить себе, как она невзначай, днем, заходит к нему в мастерскую, стоит в маленьком тамбуре около его кабинета и как ее разглядывают сотрудники (и сотрудницы!). То и дело открываются двери: «Глаголева», «Глаголева». Он воображал, как смотрит на нее Зина Вирлас. («Я рада, я очень рада за вас, Петр Ильич!»)
Петр Ильич старался представить себе, как едет с нею в Норвегию, Финляндию, Данию.
В какое бы жизненное, житейское положение ни поставил ее Петр Ильич, — на кухню ли своей московской квартиры, в коридор ли — с метлой и тряпкой в руках; проснувшуюся ли утром, подающую ли на стол или гуляющую по улице, — она была к месту повсюду.
Ему хотелось представить ее себе в библиотеке, склонившуюся над книгой… В лаборатории (ведь она будущий химик)… Но нет, воображение подсказывало только одно: она рядом с ним. Там, в Москве, они бродят вместе в каком-то старом парке. Или вот: садятся в метро, чтобы выйти где вздумается. Стоят на одной ступеньке бегущей вниз лестницы, он обнимает ее за плечи, и все, кто на другой лестнице, скользящей вверх, видят, как она счастлива рядом с ним. Рядом. Вместе.