— А чо, Ванька сдрейфил? — спросил я.
— Живот у него заболел.
— Апельсинчиков объелся?
— Каво? — не понял Василек. — Нет, правда, всю ночь в огород бегал…
У меня маленько испортилось настроение. Славный, конечно, парнишка Василек Гайдабура, — тихий, застенчивый, честный… Но в трудную и дальнюю дорогу лучше бы ехать с разбойным и бесстыжим Ванькой-шалопутом. Надежнее как-то…
Сенька Палкин осматривал телеги, стучал молотком по люшням и железным ободьям колес, потом мы втроем принялись смазывать колеса вонючей густой мазью.
Мы управились с телегами, запрягли лошадей. Совсем уже рассвело, когда подошли еще две возницы: Тамарка, Сашки Гайдабуры жена, и Клавка Пузырева — молодая, здоровая и тоже бездетная баба.
— Общий приветик! — завопила Клавка. — А мы уж думали, вы без нас укатили!
Сенька отвернул чуток рукав, поднес к уху позолоченные свои часы, каким-то чудом уцелевшие от всей его былой роскоши, потом пощелкал по часам пальцем, укоризненно покачал головой:
— Во сколько был назначен сбор?
— А у нас часов нема, а петухи проспали! — захохотала горластая Клавка. — Кавалеры мне тожеть называются, уж и поспать нельзя…
Она кривлялась, надувала губы, а сама так и ласкала Сеньку прилипчивым взглядом водянисто-синих выпуклых глаз. А Сенька на нее не глядел, важничал, и когда грузили мешки с зерном у колхозных амбаров, он строго покрикивал на всех. Если мы брали мешок по двое и, надрываясь, еле волокли, то Сенька один легко вскидывал куль себе на загорбок и бегом семенил по доскам-сходням из амбара к телегам. И приятно было смотреть, как он работает: в одной рубашке с расстегнутым до пупа воротом, широкоплечий, тонкий в талии, он как-то красиво изгибался под тяжестью, балансировал всем телом и частил ногами, будто отплясывал свои ритмический вальс.
Он здорово изменился со вчерашнего дня. Пододелся, раздобыл где-то сапоги и уже не напоминал теперь голенастого, общипанного в драках, петушишку. И дело даже не в одежде: весь он стал какой-то не такой, будто подменили парня. И эта хмурая строгость на резком лице с крючковатым носом и круглыми ястребиными глазами, и не показушная вроде бы жадность к работе, и даже голос — снисходительно-строгий, с легкой начальственной хрипотцой…
Вот и возьми его за рупь двадцать, вот и разбери-пойми! Да какой же он есть, настоящий-то Сенька Палкин? То ли — брехун и матерщинник, мелкий хвастунишка и драчун, какого знал я его всегда? Или тот, что готов совершить чудо, полезть к черту на рога, пойти на смерть, — только бы на глазах у людей, которые должны восхищаться, ахать и всплескивать руками? Или вчерашний — нелюдимый и угрюмый, озирающийся затравленным волком из-под огромного козырька фуражки? Или вот теперешний — прямо врожденный начальник, да и только?! Неужели это назначение старшим по обозу так его могло изменить и перевернуть? И обоз-то — название одно: пять заморенных кляч, впряженных в полуразбитые скрипучие телеги… Может, тут что-нибудь другое? Я пока не понимал…
А Сенька старался подхватить тот мешок, который несли Клавка с Тамаркой, старался помочь забросить его на телегу, и все отворачивался, не глядел на Тамарку, и как-то неловко было это видеть со стороны…
6
Тронулись в путь, когда небо совсем уже расчистилось от серой облачной мути и солнце высоко стояло над степью. Сразу за деревнею и началась она, матушка-степь, может быть, плоская и скучная для стороннего человека, — с рыжей, выгоревшей за лето травою, с седыми проплешинами солончаков, с далекими колками-перелесками, — но для меня-то она была родной и самой красивой на свете.
Я и в райцентре-то сроду не был и впервые в жизни ехал в такую дальнюю дорогу. И потому было мне сейчас тревожно и радостно, будто стоял у высокого обрыва над озером, готовясь прыгнуть в воду, — и боязно, холодеет в мурашках спина, и влечет, подталкивает вперед неизъяснимый восторг полета…
И все ждалось чего-то впереди: вот покажется что-то необычное, еще мною не виданное, — ведь не должно же быть везде все точно так, как у нас. Но вокруг, насколько хватало глаз, расстилалась все та же серая степь, без жизни, без движения, лишь одинокая ворона косо, как-то боком пролетит над обозом, неуклюже трепыхая крыльями, и вскрикнет противным клекочущим криком, а то взлает по-собачьи и долго будет подвижным пятном маячить на горизонте. Откуда она здесь, что ей делать в этой пустыне?
Был конец сентября, стояли последние погожие деньки, солнце уже потеряло силу, оно не пекло, а только чуть пригревало, как сквозь оконное стекло, и во всей природе чувствовалось что-то торопливое, стыдливо-тайное: скорее, скорее, скоро грянет зима! И эта торопливость пожить, покрасоваться лишний день отдавала горечью стенной полыни.
А степь не сулила перемен, не показывала ничего интересного. Я уже стал задремывать на своей скрипучей телеге, когда впереди замаячили темные ветлы, а под ними увиделись крохотные избы. Деревня казалась близко, рукой подать, однако ехали до нее больше часа: степь, как и большая вода, скрадывает расстояние.