— Стариков не трожь, — серьезно сказал Виктор. — Умный старик больше твоих прохвессоров про жизнь знает, потому как он, старик, с мальства и до старости по земле босиком ходит, кажин день с матушкой-природою с глазу на глаз. А она мудра, матушка, лучше твоих книг уму-разуму учит.
«Не такой уж он простак, этот Виктор, как может показаться», — подумал я и спросил:
— А науки ты что, не признаешь, дядя Вить?
— Почему? Каждому свое. Собаку не научишь мышей ловить. Другим вот и городская жизнь, может, нравится, а по мне — хоть глаза завязывай да убегай. Покорячься попробуй целай день у станка на том же мехзаводе или в депо? Или мое дело взять: погорбись-ка кажин день над сапогом или бабиной туфлей? Это разве работа? Главная для человека работа — хлебушко сеять, землю пахать, сено косить. Конечно, кому-то надо и другие ремесла знать, — без сапог, к примеру, много не напашешь. Только это уже не главное, о так, на любителя. А ведь хочется-то самого-самого главного, об чем душа плачет… Помнишь, чем она пахнет, распаханная-то землица? А солома ржаная, когда солнцем нагреется! Оно куда, скажем, тяжельше земельку пахать, чем тачать сапоги, да только тяжесть-то эта сладкая, потому как совесть чиста: самое главное на земле дело делаешь!
— А кто вам мешает, дядя Вить? Вернулись бы опять в деревню. Там только рады будут, робить-то некому, — по-своему рассудил я жалобы Виктора. Он прикрыл глаза и посидел так, подперев щеки ладонями.
— Нет, Серега, — сказал со вздохом. — Сорвали меня с корня. Люблю ее, стерву… Клаву-то. А она ж ни за что на свете не поедет, скорее на осиновом сучку повесится. Да и тяжко счас в деревне: голодно и холодно. Отвыкать я стал задарма-то робить…
5
Жить мне у Мельниковых становилось все тяжелее. Клава, видно, рассчитывала, что на мой прокорм из деревни ей мясо баранами будут слать, а когда этого не случилось, она стала коситься на меня, как на дармоеда. И хоть мама моя тянулась из последнего, отрывала от ребятишек и от себя последний кусок и присылала мне, Клава все равно кидала на меня сердитые взгляды, а за столом всякий раз заводила разговоры о дороговизне продуктов, о том, что ничего нигде не достать.
Я старался угодить ей всем, чем только мог: колол дрова, таскал воду, бегал аж на железнодорожную станцию собирать возле насыпи уголь, — однако хозяйка становилась со мной все жестче, все холодное. Особенно после той драки с мужем. Видно, она искала теперь, на ком выместить зло.
«Вот ведь как портит город людей, — размышлял я. — В деревне-то была ниже травы, тише воды, а тут закусила удила, подняла хвост…» Примерно так же думала и старуха.
— Ты уж шибко-то в обиду не бери, — говорила она мне. — Она ведь, Клавка-то, кое в чем и права: ведь ничо в жизни доброго не видела, а пожить хочется, пока молода… Вот и бесится. Оно, конешно, в деревне бы жила, дак беситься неколи было бы, а тут оне друг перед дружкой с этой Кошкалдинихой и с другими бабенками, у кого детей нет да кое-какие деньжишки водятся: кто кого переплюнет…
А тут еще и в школе городской у меня не заладилось с первых же дней. Требования здесь были куда строже, чем у нас, к тому же я на две недели опоздал к началу занятий, и теперь порхался, как щенок, подброшенный озорниками в незнакомый двор. Все было тут чуждо мне, непривычно, а ребятишки и даже некоторые учителя, казалось, были настроены ко мне враждебно.
Особенно невзлюбила меня почему-то преподавательница русского языка и литературы Софья Андреевна. Это была молодая красивая женщина, затянутой в талии фигурою похожая на рюмку, и с нежными, как у младенца, ручками: пальчики розово просвечивали на солнце. Она ходила, гордо подняв голову, а высокими каблучками выстукивала четко и звонко, как овца на деревянном мосту.
Софья Андреевна физически не переносила мой чалдонский язык, и когда я отвечал урок, то она морщилась, ломала свои розовые пальчики, отворачивалась к окну. Она заставляла меня выписывать многие слова и потом заучивать их с правильным ударением и литературным произношением. Точно так поступала преподавательница немецкого языка, но то были слова немецкие, и давала она их всему классу, а не мне одному. Конечно, было обидно, будто наш чалдонский язык, на котором разговаривали мои родители, мои деды, прадеды, да и вообще все коренные сибиряки, старожилы глухих деревень, — будто этот язык настолько плох и смешон, что его надо стыдиться.
— Ну, дак чо, Сергей Прокосов? — спрашивала Софья Андреевна, подражая моему говору. — Отдельно-то слова, паря, выучил, а в речи ими пользоваться не могешь. Плохо, паря… Все как было, так и осталось…