И трактор стал пахать ночами. Днем работал на нем Роман Колотов, ночью — бывший танкист, а ныне бригадир Федор Михайлович Гуляев. Выход был найден простой: впереди трактора шел человек и нес зажженный фонарь, освещая им борозду. Само собой понятно, что приходилось этому человеку не сладко, — побегай-ка всю ночь по комкастой, местами еще вязкой пашне!
Но куда больше доставалось Живчику. Днем он мотался по полям верхом на лошади, ночью садился за баранку трактора. Он совсем усох, почернел весь, стал похожим на конченую рыбешку. Его любимая белая рубашка лоснилась теперь, как хромовая.
— Пропадает мужик, — говорила мама. — Совсем не знает ни в чем удержу…
И когда не находилось очередного охотника таскать впереди трактора фонарь, мама называлась сама.
Я днями сидел за учебниками, но совесть грызла меня: все — и мал, и стар — в поле, а я сижу пнем, в тенечке прохлаждаюсь. В один из вечеров, когда мама собиралась на пашню, я вызвался пойти ей помочь.
— А учеба? — строго спросила она.
— Да я почти все уже выучил.
— Ну, идем, коли так, подменишь где… Одной-то тяжело всю ночь, правда…
2
Вначале мне даже правилось это: бежишь впереди трактора, помахиваешь фонариком. Фонарь большой, керосином заправленный, пузатое стекло проволочной решеткой забрано, — «летучая мышь» почему-то называется. Желтый круг света выхватывает из темноты слева — серое прошлогоднее жнивье, справа — развороченную плугом, жирно лоснящуюся землю. В глубине борозды тускло поблескивает отутюженная пяткой лемеха полоска — будто течет там ровный ручеек.
Иногда на свет неожиданно бросаются совы — лупоглазые, крючконосые, на больших округлых крыльях, — и испуганно, но без крика взмывают вверх. А то одинокая березка выступит из мрака на краю полосы: радостно засветится вся, встрепенется молодой зеленью и снова, будто застыдившись, отступит в темноту… Пахнет сырой землею, мазутной гарью, горячим железом…
Бежишь и бежишь вдоль борозды, а трактор рокочет сзади. Но трудно ночью работать: почему-то быстро устаешь. Ноги начинают заплетаться, фонарь тяжелеет в руке. И тогда кажется, что трактор вот-вот наедет на тебя. Догонит и раздавит. Оглянешься — он на положенном расстоянии, но только отвернулся — снова чудится: вот он, над самой головою тарахтит, в спину огненной пастью своей дышит… Вот-вот… Припустишь сильнее, гул немного отдалится, но Живчик стучит в железяку: не поспеваю, мол, далеко фонарь, не видно борозду. Замедлишь ход — опять начинает деревенеть потная спина, подираться мурашками от страшной близости горячего железа…
Мама сменила меня часа через два, а мне показалось, бегал я с фонарем целую вечность. И бреду в землянку, что на краю полосы. Это бывшая заимка. Она наполовину вырыта в земле, наполовину выложена дерновым пластом. Крыша тоже дерновая, поэтому здесь всегда прохладно и сыро.
Ложусь на топчан, сделанный из жердей и покрытый прошлогодней соломой. Сон приходит сразу, глухой и тяжелый. Но кажется, что не успел я и глаза закрыть, как около землянки раздается гул тракторного мотора. Потом становится тихо, слышны голоса матери и Федора Михайловича. Они заходят в землянку, фонарь освещает черный потолок, мохнатые от плесени стены.
— Вот где тишь, да гладь, да божья благодать! — весело говорит мама.
— Хорошо! — потирает руки бригадир. — Чайку бы еще сварганить… А потом до утра еще часика два можно будет поработать.
Я беру большой законченный чайник, на ощупь иду в ложбину к колодцу. Верхние венцы сруба в нем сгнили и развалились, но вода держится близко. Я ложусь на живот и, свесившись в холодную жутковатую темноту колодца, зачерпываю чайником черную и блескучую, как деготь, воду.
В избушке мы растапливаем глинобитную печурку, кипятим чай. На заварку идет сушеная морковка и свекла. Мама разливает чай по жестяным кружкам. У нее бодрое настроение, она будто не устала вовсе. Глаза хорошо светятся, и что-то уютное, домашнее в голосе. Она еще молодая и красивая, моя мама, только горькие морщинки легли в уголках губ да темные тени обметали глаза. Она шутит, смеется, то и дело задирает Федора Михайловича, а он отвечает ей тем же. Чем-то семейным, родственным пахнуло вдруг на меня от нашего скудного застолья, и больно сжалось сердце в непонятной тревоге. Показалось мне: воркует мама с Живчиком, и нет им никакого до меня дела, будто я — чурка с глазами. И каждое слово, каждое движение имеют для них особый, непонятный мне смысл. Я чужой сейчас им, лишний здесь, посторонний. И припомнился почему-то отец, и белая лошадь на весенней заре, — как пахали мы с ним огород… Эх, мама-мамочка!..
А мама смеясь говорила Федору Михайловичу:
— Кто ты без меня такой? Нуль без палочки! Ты же без меня ни на шаг: куда я с фонарем, туда и ты на своей тарахтелке… Как нитка за иголкой. Я ж тебя куда угодно могу завести: хоть в болото, хоть в овраг. Вот и кумекай — кто из нас главный?