Морозная дымка висит над степью, снег и снег на сотни верст кругом, только редкие березовые да осиновые колки темнеют вдали. Да низкие берега Чанов рыжим полукружьем окаймляют непролазные камышовые крепи. Солнце теперь поднимается высоко, а слинявшее от морозов небо стало наливаться синевой — весна скоро.
Я открываю ворота кошары. Овцы сбиваются в кучу, дробно щелкают копытцами, в темноте зеленой россыпью светятся их пугливые глаза.
— Егорка, иди ко мне, — зову я.
Из плотного овечьего гурта с трудом протискивается черный барашек и выскакивает в приоткрытые ворота. Он берет с моей ладони подсоленные корочки, торопливо хрупает леденцами.
Егорка — мой друг. Он совсем ручной. Его приручил еще бывший чабан Ахмед. Овца, окотившая Егорку, издохла, и Ахмед взял ягненка в свою избушку, выпоил его из соски молоком, которое сдаивал у других овцематок. Егорка подрос и привязался к людям. За мною он бегает по пятам, как собачонка. Накажет мне дедушка дрова рубить — Егорка станет в сторонке и смотрит на меня своими стеклянными глазищами. Не моргнет ни разу — ждет, когда я закончу работу и снова играть с ним начну: прятаться от него за сугробами, в обнимку кувыркаться по снегу.
Дедушка Егорку не любит: вечно ягненок ему мешает, путается под ногами. А однажды, вражонок, такую штуку отмочил. Загнали мы в кошару овец после вечернего водопоя, а он, хитрюга, спрятался где-то и остался на улице. Мы пошли в избушку, занялись своими делами: дедушка ужин готовит, я лучину на пороге щиплю. Вдруг, слышим, окошко дзынь — и вдребезги. А из него баранья голова торчит, глазами удивленно лупает. Дедушка аж присел с перепугу, горшок со щами разбил. Я заорал благим матом, под нары шмыганул…
Потом, когда опомнились, — все понятно стало. Побегал, видно, Егорка вокруг избушки, нас в освещенные окна видит, а попасть в избу не может. Тогда с разгону и саданул лбом по стеклу. Целую шибку вынес, дыра и сейчас лохмотьями всякими заткнута.
Такой вот он шкодник, мой друг Егорка.
Целый день я как угорелый носился на улице — вроде праздник у меня сегодня какой. Сват Петра делал все один, ни дедушке, ни мне ни к какой работе притрагиваться не давал. Вечером лишь заявился я домой — руки красные, как лапы у гусенка, пальцы граблями растопырились — кулак не сожмешь. Сунулся к печке, стал греться — и тут взвыл от боли. Руки с пару зашлись, жжет их, как кипятком, а кончики пальцев покалывает, будто кто иголки под ногти загоняет. Дед рявкнул на меня, валенком замахнулся:
— Шайтан бестолковый! Кто тебя учил обмороженным к печке лезть? Иди на улицу, снегом оттирай!
— Да ты не ругай его, Семен Макарович, — вступился за меня сват Петра, — у него вон и так глаза на мокром месте…
— Защитник нашелся, — проворчал дедушка, — в твоей защите не здесь, а в другом месте нуждаются.
Да, не в духе был он сегодня. Чувствовал я: весь день его что-то подмывает, словно бы накаляет изнутри. Снова, кажется, не миновать скандала.
И скандал разразился. За ужином. Сначала все было тихо-мирно. Выпили мужики бражки, молча принялись за щи. Но дедушка все прицеливался на свата своими рыжими глазами из-под мохнатых бровей. Наконец не вытерпел, заговорил как бы сам с собой:
— Думаю вот и не могу в понятие взять: как это может жить человек без совести? Ну ладно, можно убечь куда-нибудь к черту на кулички, где тебя никто не знает… А как от самого себя убежишь? Как людям смотреть в глаза будешь?
Сват Петра съежился, отложил ложку. Сказал тихо, своим тоненьким голоском — не хотел, видать, ругани и знал, как разжалобить дедушку:
— Бывает и на старуху проруха, Семен Макарович. Ну, куда мне теперь деваться, что делать, посоветуй.
— Казанской сиротою прикидываешься. Иди в район, заяви властям: так, мол, и так, готов искупить свою вину.
— Да расстреляют ведь! — со слезою в голосе вскрикнул сват. — А жить-то хочется, мне ведь сорока еще нет…
— Ты думаешь, моим сынам, Никите да Андрею, жить не хочется? Оне помоложе тебя, а может, счас где-нибудь под пулями лежат… Ты-то чем лучше их?
Круглое лицо свата Петры стало наливаться свекольным багрянцем, даже стриженная под нулевку макушка порозовела. Он встал, сунул руки в карманы ватных штанов, мелко зашагал по избушке.
— Ну вот что, — сказал охрипшим голосом. — Давай, сваток, начистоту. Твои сыны воюют — им есть что защищать. А мне с каких таких кислых щей на рожон переть? За какие такие блага защищать ее, Советскую власть? За то, что она раскулачила нас? Мать и братьев моих где-то в болотах Васюгана сгноила? А какие мы были кулаки? Не мне об этом рассказывать, не тебе слушать. Сам знаешь лучше меня. Просто работали больше других — вот и все кулачество. Батраков-то сроду не держали. Отец на меня с восьми лет хомут одел, сам надорвался и сгинул, когда эту треклятую мельницу строили… Бедняки-то у нас в Сибири, при вольных-то землях, происходили из тех, кто поспать любил, пока солнце в зад не припечет…