Или другое взять. Какой дурак вздумает разговаривать с лошадьми, коровами, даже с какими-нибудь задрипанными степными цветочками? Скажи кому — засмеют! Я же лишь недавно, взрослея, перестал жаловаться на судьбу или, наоборот, делиться своей радостью с бессловесными существами, опасаясь делиться с людьми, которые могут не так меня понять, начать смеяться.
Ну, стишки, которые я до сих пор тайком пописываю, это другое дело. Я знал уже, что есть люди, которые занимаются этим странным делом всю жизнь и даже деньги за стихи получают.
Или взять эту затею со своим двойником. И ведь зною, что глупость, засорение мозгов, а отказаться не могу. Неужели и двойник мой такой же дурак, как я? А может, наоборот, он дурак, а я нормальный, но вынужден делать разные глупости, поскольку полностью его копирую.
Ну, а как у других людей, у других мальчишек? Может, и у них есть подобные вывихи, — чужая душа, говорят, потемки, — только никто никогда не признается в этом, так же, как вот и я оберегаю свои причуды от постороннего вмешательства.
В конторе скучно и одиноко. В пыльное оконное стекло бьются прилипчивые осенние мухи. Иногда только нарушит однообразие телефон. Этот черный ящичек, висящий на стене, кажется мне живым существом, каким-то злым и ехидным зверьком. В самый неожиданный миг, будто насмехаясь надо мной, он вдруг заливается звонкой трелью, и я не могу к этому привыкнуть, — всякий раз пугаюсь и вздрагиваю. Потом вскакиваю из-за стола, хватаю трубку, словно секунда промедления решает мою или чью-то другую судьбу.
— Алле! Алле!
В трубке что-то трещит, завывает, щелкает. Наконец издалека, как из-под земли, доносится глухой неразборчивый голос. Я «аллекаю», надрываю горло, и в трубке начинают проявляться слова, которые можно уже понять.
Звонят чаще всего из центральной колхозной конторы, но случаются звонки и из райцентра.
Как-то утром позвонил председатель колхоза Глиевой.
— Учетчик? Где там твой начальник? Дай-ка мне Гайдабуру! — донеслось до меня сквозь треск и противное повизгивание.
Я сказал, что бригадир вместе с бабами возит с поля к ферме солому.
— Так-таки сам и возит? — усомнился Глиевой. — Правду говорят: дурная голова ни ногам, ни рукам покою не дает. Ну да ладно. Найди-ка там сводку — сколько ваша бригада заложила силоса?
Я назвал цифру, которую помнил наизусть.
— Забудь эту цифру! — строго приказал Глиевой. — Вы заложили силоса… — и назвал цифру, вдвое больше реальной. — Передай бригадиру, что если будут интересоваться, звонить из района, пусть всем называет цифру, которую я сказал. Наш колхоз заложил силоса больше всех в районе, понятно? А то из-за этого показателя можем упустить переходящее знамя.
Я засомневался, подражая дяде Якову: что будем делать, если, мол, приедут с проверкой?
— Молчать! — заревела трубка. — Зелен еще рассуждать! Жди, счас к тебе приедут, начнут раскапывать силосные ямы и вешать силос на аптекарских весах! Сполняй, што приказано, да поменьше трепись!
Председатель повесил трубку. Да, взвешивать силос, конечно, никто не будет, но как опять расстроится дядя Яков! Но может он привыкнуть к такому. «Шо малое дите», — говорит о нем жена, тетка Мотря.
Даже мне, по натуре робкому и застенчивому, начинает казаться, что бригадир слишком робок и с односельчанами, и с начальством. Все на честность да на сознательность напирает, словно уже теперь живет в коммунизме, о котором страстно мечтает и часто говорит. И мне жалко его, могучего кузнеца дядю Якова Гайдабуру.
Как же он на фронте-то воевал? — думается порой. — Ведь все три ордена Славы имеет. Вспоминать о войне дядя обычно не любит. «A-а, шо там рассказывать, — махнет рукой, — бойня, мясорубка, кровь, дым, грязь…»