Я стал жаться к камышам, и тут спереди донесся до меня звук, похожий на длинный стон или рыдание. Я замер и явственно расслышал тоненький женский голос. Мне стало зябко и неуютно: в голову полезли сказки о русалках, рассказы об утопленницах. Но любопытство одолевало страх, тоненький голосок притягивал к себе, и я, перебирая руками за камыш, тихо стал подплывать. И, наверное, подплыл совсем близко, потому что даже сквозь туманную глухоту ясно услышал песню, хотя и не различил ее слова. Песня была жалобная, проголосная, похожая на стон или причитания. И странным показался голос певицы. Он был нестерпимо высокий и чистый и, казалось, звенел от закипавших слез. Может быть, становился он таким, пробиваясь и очищаясь через глухие пласты тумана, но я никогда не слышал такого высокого голоса, хватающего за душу пронзительной печалью. У тетки Мотри Гайдабуры, лучшей в нашей деревне певицы, голос тоже высокий и, может быть, сильнее, красивее этого, но тетка Мотря — баба по характеру веселая, она не могла подняться в песне до такой вот неизбывной, звенящей слезами, печали.
Я боялся пошевелиться, сидел, до боли сжимая мокрые края лодки, а песня все лилась высоко надо мною, и мне чудилось, что рождается она сама по себе, без участия человека, из этого вот белесого тумана, из тихоструйной озерной воды, из шороха и жестяного звона пересохших камышей, — и песню эту никуда отсюда перенести невозможно: она являлась из белой мглы и во мглу уходила, растекаясь над водою.
И еще показалось мне, что я слышал уже эту песню, только не помню, где и когда. Может быть, в далеком беспамятном младенчестве мама пела ее над моей колыбелью долгими зимними ночами, а может, она в крови у каждого русского человека…
Послышался простуженный грубый кашель, и песня оборвалась.
— Ой, неужто разбудила? — испуганно спросила певица.
— Дак… Эдак кричать — и мертвый поднимется, — недовольно отозвался хрипловатый мужской голос.
— Ты ведь говорил, что любишь засыпать под мои песни.
— Говорил… — мужчина снова закашлялся, видать, закурил. — Я давно из пеленок, чтобы колыбельными меня нянькать…
Оказывается, рядом со мною, в камышах, находились мужчина и женщина, невидимые в тумане. И не шибко-то было удобно подслушивать их разговор. Я тихонько начал отплывать, но шест осмыгнулся в руках, ударил о борт лодки.
— Кто там? — настороженно спросил мужик.
Я снова замер. Молчали некоторое время и мои таинственные соседи. А мертвая пелена тумана между тем начала приходить в движение. Белесая муть заметно потекла понизу, обнажая тускло поблескивающую воду, верхний же слой тумана держался серым холстинным пологом. И на этом пологе раздавленным яичным желтком стало расползаться слева водянисто-желтое пятно, — видимо, пробивалось сквозь туман взошедшее солнце. Стали явственнее всплески и кряканье уток, даже тревожный гогот гусей донесся издалека. Белая мгла тронулась, потекла, в непроницаемых недрах ее зашевелились косматые тени, но взор все так же обрывался на расстоянии вытянутой руки.
— Как с завязанными глазами, язви тебя в душу-то! — громко выругался хрипатый мужик, испортивший такую красивую и печальную песню.
— А я люблю этакую погоду, — отозвалась недавняя певица. — Душа отдыхает, распускается… Как все одно в банном пару — ничо не видно, ничо не слышно, и будто летишь куда-то — ни неба, ни земли…
— Мотри-ка, разлетелась, — заворчал мужик, — с печки на полати на кривой лопате.
Он, видать, был чего-то не в духе и все передразнивал, подковыривал женщину.
— Больно мне, Егор, тоскливо, — вдруг пожаловалась она, и в голосе ее послышалась детская незащищенность. — Сердце прямо разрывается, горе чует какое-то… Всю-то ноченьку сёдня глаз не сомкнула, все ждала тебя. А чуть зариться стало, — избу на замок, узелок в руки, и побегла сюда, на берег. Пять верст как на крыльях отмахала, думала, уж не стряслось ли чего с тобою, какая-нито беда…
— Ладно, говорила уж, — оборвал мужик.
Женщина замолчала, но, видно, молчать ей было невмоготу, и она заговорила снова горячо, сбивчиво, торопливо, боясь, наверное, что ее опять перебьют:
— Ты не сердись, Егорушка, не надо. Чего ты сегодня сердитый такой? Больно мне, не сердись… Ты и вправду вечор заплутался в камышах, потому и не пришел ко мне? Я верю, верю! Тут есть такие крепи, такие глухомани, что не приведи господи. Я родилась на этом озере и выросла, дак и то, бывает, блукаю. Заплывешь в камыши, да ежели еще солнышко за тучами, — где берег, в какую сторону выбираться? — только небо над головой… Не сердись. Егорушка, вижу, как ты умаялся, миленький, — даже песням моим не рад. А ведь так любил поначалу мои песни! А у меня акромя песен и нет больше ничего, — вот она я, вся перед тобою, вся до последнего ноготка твоя: хошь — казни, хошь — милуй…
— Ладно тебе, — смягчился мужской голос, — завела, как поп на панихиде… Давай-ка лучше, что там пошамать принесла.
— Я счас, я счас! — заспешила женщина, видимо развязывая принесенный узелок с провизией. — Чо успела на ходу схватить… Лучок вот, капустка… Хлеб-то шибко уж… Как глина. Из отходов лучше не испекешь…