— Видите эту майну? — спрашивал он, торопливо семеня к длинной и узкой проруби, в которой зеленовато просвечивалась чистейшая вода. — Называется входная майна. В нее опускают невод, так? Опустили. Дальше чо? Не знаете? А вот чо: бабы долбят лунки в два ряда. Один конец невода по левому ряду идет, другой — но правому. К концам энтим привязаны длинные веревки, к веревкам с другой стороны — длинные жерди, норила по-нашему. Норильщики с обоих концов невода проводят норила от лунки к лунке, — тут агромадный нужен талан! За норилами, как нитки за иголками, тянутся веревки, которые привязаны за концы невода. Таким манером веревки доводятся до другой большой проруби, выходной майне, по-нашему. Там концы этих веревок крепятся к вертушкам, вертушки крутятся, веревки на них наматываются, как навроде на колодезьный ворот, и тянут за собою невод подо льдом от входной до самой выходной майны…
Старичок все больше возбуждался от собственного красноречия, взмахивал короткими ручками и прыгал вокруг нас чирикающим воробьем.
— Видите лошадей? Во-она по кругу ходят! — пронзительно кричал он, будто были мы глухие. — Чего oнe, лошадки, делают? Вертют ту самую карусель, вертушку, по-нашему! А в войну, когда лошаденок не хватало, так и вертушку бабы крутили. Навалятся грудью на карусельную жердь сразу человек по семи, и крутят, и крутят цельный день, и, глядишь, то одна бабенка упала, закружилась, то другая… Отволокут их с крута в сторонку, чтоб не мешали под ногами, и опять крутят, и опять падают, а те, что на снегу полежали да очухались, те заместо падших заступают!..
3
Припомнив эту зимнюю поездку на Чаны, я сказал Марьяне, что мне довелось видеть, как ловят подо льдом рыбу, похвастал даже, что мой столетний прадедушка Арсентий тоже природный рыбак, только живет он далеко отсюда, аж по другую сторону озера, в деревне Чумаки.
— Правду говоришь! Есть така деревня! — оживилась, продолжая свой рассказ, Марьяна. — А доля наша рыбацкая, она, должно, повсюду одинаковая. Счас-то маленько полегче стало, а в войну… Мало того — работа тяжелая, дак ведь одеться-обуться не во что было. В пимах нельзя, потому как в любой мороз на мокром снегу робишь: лунку выдолбишь, вода и хлестанет из нее. А чёсанки с галошами, — где их ваять? И вот смеху однажды было — за животики все взялись… Придумала какая-то умная голова поршни. Ну, это навроде полусапожек, тока из невыделанной кожи. С району, что ли, привезли, выдали нам, рыбачкам, — до того ловкая обувка, хоть на танцы в ней иди. А вот на льду в первый же день подвела, окаянная! Только чуток в мокро попала — сразу и промокла наша обувка. Раскисла, осклизла — ступаешь в ней, дак как по коровьему дерьму. Одно слово — из невыделанной кожи… Ноги у нас сразу леденеть стали, да хорошо еще от берега недалечко тоню закидывали. Вышли на берег, камышу насекли, костер большущий разложили, а сами разлеглись вокруг него, да поршни-то свои в самый огонь норовим, чтобы ноги скорее отогреть. И хорошо так сделалось, детство припомнилось: набегаешься, бывало, зимой на улице, прибежишь домой, а ноги, как ледышки. Мамочка разует тебя, возьмет ножонки в свои теплые ладони и та-ак ласково сожмет… Чую, чем больше нагреваются и сохнут мои поршни, тем пуще сжимают ноги. Вот уж стиснули так, что невтерпеж. Вижу, не я одна, другие бабы у костра завозились, разуваться давай, да не тут-то было: ссохлись, намертво осели на наших ногах треклятые поршни! Поверишь, какие бабенки дак ударились в рев: и ноги больно, и ножом жалко обувку пороть. Вот и катаемся круг костра — кто воет, кто хохочет. Со стороны бы кто глянул — ей-богу, кондрашка бы хватила от перепугу. Не знаю, чо и делали бы, если б не дедушка Гусь. Помер недавно, царствие ему небесное, а в войну норильщиком в нашей бригаде был. «Лезьте, бабы, в воду! — кричит. — Бегите к проруби и опускайте поршни в воду!» А какое там «бегите»! Шагу ступить никто не может. Вот и потащились по льду, кто ползком, кто на карачках. А дедушка Гусь, — он в пимах был, на поршни не позарился, — сзади с веревкой идет да подстегивает, если какая бабенка отставать зачнет… Ох, и смеху же было, на всю деревню! Но это опосля, а тогда мы до проруби кое-как дотащились, ноги в воду опустили да часа два просидели на льду, покеда поршни наши не отмякли! Почитай, вся бригада от простуды слегла… Тут тебе и смех, тут тебе и грех…
Марьяна замолчала и долго так сидела, уставившись на огонек в печурке. Молчание стало неловким, а мне так хотелось узнать историю Марьяниной любви к тому хрипатому мужику, из-за которого она, видимо, хотела утопиться. Кто он, этот мужик, и что между ними произошло? Кажется, никогда и ничья судьба меня еще не интересовала так остро. Но не спросишь же об этом, а сама Марьяна молчала.
Я сходил и принес еще охапку камыша, в избушке нашелся старый чугунок, в котором можно было вскипятить чай. Даже сухой пучок лабазника — душистой болотной травки — оказался подоткнутым под стрехой: прекрасная заварка!
Чай был готов, а Марьяна все так же недвижно и молча сидела у печурки, словно задремала.