Она чмокнула его в щеку и ушла, хлопнув тремя дверями.
Ольга Федоровна все время толклась в комнате и «переживала». Приходила Виолетта, делала большие глаза:
— Нет, он совсем маленький? Как интересно! Иван Михайлович принес собственного изделия стульчик с отверстием:
— Ребенка надо с ранних лет приучать к опрятности.
Приходил водопроводчик Миша:
— Наше вам! Как у вас: водопровод действует?
— Да, спасибо.
— Уборная действует?
— Да.
— Хочу убедиться.
Вошел в уборную, заперся и заснул. Разбудили его, вышел:
— Вы меня, конечно, простите. Выпил в честь Надежды Алексеевны с сыночком. Похмелиться бы.
Получив нужную сумму, он отбыл. Звонил дедушка:
— Алло, Костя! Как ты себя чувствуешь в роли отца?
— Чудно.
— Ничего, бодрись, мальчик. Я тоже в первый раз стал прадедушкой. Ничего не поделаешь… Роза целует. Мы приедем.
На работе всю эту неделю Костя почти ничего не делал. У него что-то спросили, и он, по привычке, ответил:
— Четыре. Пятьдесят семь.
А вообще ему казалось, что это все — не по-настоящему, что он только играет в отца…
Но когда в приемной больницы навстречу ему шагнула настоящая Надюша, только очень бледная и тоненькая, с огромными обведенными глазами, а рядом с ней — нянечка с голубым свертком, только тогда он понял, что все — настоящее…
— Надюша, родная! — Он поцеловал ее в щеку, в губы — не посмел.
— Папаша, примите ребенка, — сказала нянька. Костя взял сверток неловкими, разучившимися руками.
Надюша улыбнулась:
— Поцелуй и его.
Он отвернул край одеяла. Там было что-то оранжевое, пушистое, как абрикос. Не сразу он понял, что сын спит, что глазки прикрыты лиловатыми, подпухшими веками, а на этих веках — трогательные, беленькие, растопыренные реснички. Какое-то обилие уменьшительных…
— Здравствуй, — сказал он и поцеловал сына в лобик. Его потрясла нежность кожи: он поцеловал крыло бабочки…
Так они двинулись вперед все трое: семья.
— Милая моя! Это было очень страшно?
— Не очень, — ответила Надюша.
Когда Леонилла Илларионовна, прощаясь, благословила ее поцелуем в лоб и тяжелая, высокая дверь приемного покоя захлопнулась за нею, Надя оробела. Это была мясорубка, равнодушно глотающая живой, боящийся, страдающий человеческий материал. Отсюда не было хода назад: ход был только вперед, и она сделала шаг вперед и вошла.
За столом сидела очень опрятная, немолодая сестра в крахмальной белой повязке. Она что-то писала и любезно сказала: «Садитесь».
Надя села на краешек клеенчатой койки. На стене висели плакаты: различные виды родовых осложнений, неправильных положений плода. Самое неприятное было лицевое: ребенок, неестественно загнув голову, выставлял вперед лобастое личико с закрытыми глазами…
— Первые роды? — спросила сестра.
— Вторые.
— Аборты? Выкидыши?
— Не было.
Сестра записывала.
— Осложнения во время беременности? Рвоты? Отеки?
— Ничего не было.
— Венерические болезни?
— Нет, конечно.
(«Наличие венерических заболеваний отрицает», — вслух записала сестра.)
— Какие инфекционные болезни перенесли? Надя молчала, прислушиваясь к себе изнутри.
Опять схватка. Ее подняло на девятом валу боли и медленно отпустило. Сестра не торопила ее.
— Инфекционные болезни?
— Корь… Скарлатина… кажется, ветряная оспа… не помню.
— Дизентерией не страдали?
— Не помню. Кажется, нет. Нельзя ли поскорее — мне очень худо.
— Все идет нормально, — сказала сестра, — все по порядку.
«Корь, скарлатина…» — записывала она.
— Разденьтесь. Ложитесь. Так. Свободнее дышите, свободнее… Так. Все нормально. Когда начались схватки?
— Два часа назад или около того… Собственно…
— Рассчитывайте на двадцать часов. Первые роды?
— Вторые.
— Рассчитывайте на десять часов. Бодрее, больная! Одевайтесь. Вот ваше белье.
Было холодно. Надя надела короткую и широкую рубашку, очень чистую и влажную на ощупь, и завязала у ворота грубые тесемки. Кроме рубашки ей дали выношенный байковый халат мышино-сиреневого цвета. И на рубашке и на халате были большие черные штемпеля. Ноги она погрузила в огромные, стоптанные, непарные тапочки. Одна черная, другая коричневая.
«Все», — подумалось ей. Со вступлением в эти тапочки кончилась всякая самостоятельность. Больше от нее ничего не зависело.
Нет, тот, первый раз было не так страшно. Она рожала в бомбоубежище, при керосиновой лампе. Кругом падали бомбы, а страшно не было. Здесь — куда страшнее. Наверное, потому, что очень светло и все белое. Белые стены, белые шкафы, белый безжалостный свет.
— Идемте, мамаша, — сказала сестра.
Опять схватка, на этот раз сильнее. Надя изогнулась, закусив губы и постанывая. Сестра ждала, спокойно, равнодушно. Потом повторила тем же тоном:
— Идемте, мамаша. Они вышли в коридор.
— Посидите здесь, — сказала сестра и ушла.
Надя села на белый деревянный диван. Она вцепилась в свои колени и раскачивалась — так было легче терпеть. Схватки шли все чаще, одна за другой, как будто само время распухло и пульсирует.
Невозможно. Невозможно. Невозможно больше терпеть. Сестра не возвращалась. Казалось, когда она вернется, все станет на свои места: ее куда-то уложат, помогут.
Мимо прошла женщина в халате, неся какую-то медицинскую галантерею. Надя обратилась к ней: