Короткий белый полдень вспыхнул в башне. На этот раз попадание было точнее, — Обрядина предохранили казённик и балансиры орудия. Оглохший, полуслепой, точно взглянул на солнце, слизывая солёную горячую росу с обожжённых губ, он обернулся к командиру. Тот ещё сидел, привалясь к задней стенке, прямой и очень строгий, только непонятная дыра, которой не было раньше, образовалась в нижней половине его лица. Его ударило осколком в рот, в самую сказку, незаконченную сказку всей его жизни. Убитый, командир ещё глядел и, кажется, приказывал Обрядину покинуть танк; и опять, уже в последний раз, ослушался его башнёр, как изредка по мелочам делал это и при жизни.
Он привстал, упираясь головой в круглое стальное небо; ему удалось поднять крышку люка и поставить на стопор. Он не заметил, как внизу, сквозь каток, в одну дыру, туда, где тревожно мяукал Кисо, вошли четвёртый и пятый, и дрогнули по-братски все семьдесят два трака, и почему-то смертно заломило ноги у Обрядина.
— Погоди, не вались... давай вылезать отсюда, — осипло и почти спокойно шептал Обрядин, вертясь в своей тесной рубке. — Вылезай, Соболёк... милый, вылезай. Хватайся за меня, я помогу. Врёшь, танкисты особый народ... мы ещё, о! Давай, упрись сюда ножкой, Соболёчек мой!..
Обхватив лейтенанта, он поднял его на весу, на выпрямленных руках, и если бы даже остался жив теперь, вылежал бы месяц за одно это нечеловеческое усилие. Его зелёные глаза почернели, едва понял, что и у десятка Обрядиных не хватит силы вытолкнуть командира наружу. «Одолели, одолели...» — прохрипел он, усмехаясь на подлую радость того, кто бил его сзади. Тогда-то, без боли и шума, в башню и в спину ему вошёл шестой.
Чуть впереди, на шоссе, стояла одна немецкая противотанковая пушчонка. Чёрт поставил её там на страже своего воинства. Она расстреливала двести третью в упор, не целясь, со стометрового расстояния, с какого не ошибаются и новички. Уже были исковерканы и сбиты все левые катки, ленивый дым валил из трансмиссии и командирского люка; уже вся двести третья просвечивала насквозь, уже чинить в ней было нечего, а те всё стреляли, дырявя кормовые баки, откуда хлестала огненная кровь, голили её, сшибали все крышки и, как жесть, разгибали броню; только животный страх, что она ещё оживёт — без гусениц, без башни, — мог быть причиной такого шквального и уже недостойного огня. Всё, что теперь успело снова подняться на шоссе, мрачно и без ликования наблюдало эту солдатскую истерику... Напрасно Дыбок с Литовченкой, прячась за танком, пытались автоматными очередями унять неистовство артиллерийского микроба; он добивал их милый тесный дом, где родилась их дружба, до той поры, пока десятиметровое милосердное пламя не одело его весь, и выстрел из накалённой пушки потряс окрестность, как прощальный салют живым. И так продолжалось всё это, пока другие зрители не пришли на место расправы.
...Герой, выполняющий долг, не боится ничего на свете, кроме забвения. Но ему не страшно и оно, когда свершение его перерастает размеры долга. Тогда он сам вступает в сердце и разум народа, родит подражанье тысяч, и вместе с ними, как скала, меняет русло исторической реки, становится частицей национального характера. Таков был подвиг двести третьей... По живому проводу шоссе волна смятенья покатилась на передовую, и тот момент, когда в армейском немецком штабе была произнесена фраза: «На коммуникациях русские танки», надо считать решающим в исходе великошумской операции. Одновременно с этим корпус Литовченки с трёх направлений охлестнул поле сражения, и третья танковая группа двигалась как раз той трассой, какую за сутки перед тем проложил Собольков... Одинокая размашистая колея, изредка прерываемая очагами разгрома и опустошения, вела их теперь к победе. Похоже было — не один, а целая ватага сказочных великанов крушила германские тыловые становища, и шла дальше, волоча по земле свои беспощадные палицы.
Штурмовая лава Литовченки размела и свалила под откос остатки вражеской колонны, пропуская в прорыв конницу и мотопехоту. На больших скоростях, как бы церемониальным маршем военного времени, они проходили мимо догорающего товарища. И каждый, кто глядел на него из люка, или седла, или с сиденья транспортера, поворачивал голову по мере бега, не в силах оторваться от печального и благородного зрелища. Клочок тепла от итого уже маленького, как представлялось сверху, костерка они на своих лицах уносили в бой... Время перевалило за полдень, двести третья ещё пылала, но чёрные прожилки усталости всё гуще струились в мышцах огня. Ветерку не составило бы труда вовсе погасить леностное, остывающее пламя, сквозь которое стал проступать остов преображённого танка... Дело шло к вечеру, и примораживало. Нестерпимая красота наступала в природе...