Тем вечером я впервые по-настоящему ужинал в людях. Атмосфера в столовой стояла приглушенная, почти религиозная. Длинные столы, почти под сотню пациентов. Прелести транков. Я взял тарелку с сосисками, картофельным пюре и черным пудингом. Чувствовал вкус, почти наслаждался, пока не включили телевизор. Он висел над залом на стальных кронштейнах, прикованный. Что? Кто-то сопрет, что ли? Церемония открытия Паралимпиады в Ирландии. И волна головокружения, когда на экране появилось лицо ребенка с отклонениями. Причина, почему я здесь. Я отодвинулся от стола, поднялся. Подошла женщина со спутанными черными волосами и сгрызенными до крови ногтями, спросила:
— Не будешь доедать?
Трепет в груди. Струйка пота по спине, рубашка промокла. Серена Мей, единственный лучик света в моей темнеющей жизни.
Мертва.
Три года от роду и погибла, потому что я расклеился, не уследил. Когда я рванул прочь из столовой, какой-то пациент окрикнул:
— Эй, зря еда пропала!
А мне в ужасе показалось, он сказал: «Она упала».
На следующее утро я собрался к отъезду. В наплечной сумке — брюки, одна рубашка и четки.
Ирландский набор для выживания.
А, ну и Паскаль.
Я пошел искать того черного, поблагодарить за помощь. Хотел подарить пачку на двадцать сигарет. Психиатр дала их вместе с успокоительным. Черный стоял в общей комнате, таращился в газету. Говорю «таращился», а не «читал», потому что газета была вверх ногами. Я уже узнал, что его зовут Соломон, и окликнул:
— Соломон.
Без ответа.
Я подошел, повторил. Он сполз по стене. Медленно поднял глаза и спросил:
— Я вас знаю?
— Да, ты вытащил меня обратно, помнишь?
Предложил сигареты, а он капризно ответил:
— Не курю, шеф.
Я хотел коснуться его руки, но он вдруг издал пронзительный вопль и сказал:
— Отвали, белыш!
Потом, через несколько месяцев, я звонил в больницу, спрашивал, можно ли его навестить, и узнал, что пришли документы на его депортацию — правительство высылало по восемьдесят неграждан в день. Взяв две сырых простыни, накрахмаленных тем утром, он повесился в прачечной.
Новая Ирландия.
«Я утруждаю себя ради него» — в этом суть уважения к другому человеку.[9]
1953. Дом пастора католической церкви в Голуэе.
Монашка собирала ноты. Она любила этот утренний час, когда солнце струится через витраж. Душная ряса давила, но она терпела ради душ в Чистилище. На последней скамье она нашла бумажку в десять евро, почувствовала искушение забрать и потом пировать мороженым. Но, перекрестившись, сунула в ящик для бедных. Бумажка скользнула легко, потому что ящик стоял пустой; кто нынче дает милостыню?
Она заметила, что дверь в исповедальню приоткрыта. Поцокала языком с дрожью раздражения. Отец Джойс вышел бы из себя, если бы увидел. Он страсть как любил порядок — командовал в церкви как в армии, божественном войске. Монашка спешно подошла и толкнула дверь, но та не поддалась. Уже не на шутку рассердившись, она поспешила в соседнюю дверь и заглянула через решетку. Ее крик слышали даже на Эйр-сквер.
На полу исповедальни лежала отрубленная голова отца Джойса.
Давно уж нет страны святых и ученых. В эпоху угасающего благополучия уже не считались национальным ужасом ограбления священников, изнасилования монашек. Они были на подъеме. Из-за потока скандалов, захлестнувшего церковь, люди утратили веру в то единственное, что еще казалось неуязвимым.
Но обезглавливание отца Джойса потрясло даже самых зачерствевших циников. Редакторская колонка «Айриш Тьюнс» начиналась так:
Мы погрузились во тьму.
Главный дублинский наркобарон объявил вознаграждение за поимку убийцы. Премьер-министр на пресс-конференции просил о спокойствии и понимании.
Куда там…
Ридж приехала на желтом «датсуне». Увидев мое выражение, спросила:
— Что?
И мы вернулись к нашим обычным агрессивным отношениям. Наши редкие моменты теплоты можно пересчитать по пальцам одной руки — и все-таки мы без конца пересекались, все-таки наши судьбы, хотели мы или нет, необъяснимо сплелись. Я улыбнулся, спрашивая себя, куда делись элементарные приличия, простое «Привет, как дела». Спросил:
— Машина… новая?