Впрочем, неважно, что там этот курган сам о себе утверждает. Сейчас мы заключаем в скобки все марксистское содержание государственной идеологии и оставляем лишь ее «интенцию», ее модель или ее дух, коль скоро мы хотим сохранить верность гегелевскому языку. Ибо если суть системы свести к изначально умозрительной точке, если заключить ее в некий «магический кристалл», сквозь который можно увидеть ее целиком, мы обнаружим ее в идее Сознания, отчуждающего и познающего себя в своих отчуждениях и отражениях. Эта идея Духа, созидающего реальность, отчуждаясь от себя самого в процессе своего самопознания, конечно, сильно обмирщилась и поизносилась в реальной истории, особенно такой пассионарной, как российская, но нисколько не потеряла своей изначальной потусторонности. От высочайшей хартии до любой газетной статьи, словно написанной гегелевской торговкой, Идея господствовала повсюду в своей непостижимой простоте и недостижимой абстракции, запредельной для зрения смертных.
В последние годы существования идеологического режима ни о чем не говорилось так часто, когда разговор был приватным, как о его пресловутой безыдейности, о безнадежном его цинизме и всеобщем лицемерии. Но сама эта безыдейность была не более, чем наивным или обыденным восприятием «инобытия» идеи, она только подчеркивала ту запредельную ее субстанцию, что могла обходиться без всяких идей. Идея-в-себе была предметно, содержательно «безыдейной», но при этом в высшей степени опредмеченной. Она как раз и существовала в своей повседневной вещности и функциональности, вполне довольствуясь в качестве собственно идеологии фантастической своей ирреальностью.
Если кредо системы и не всегда проходило через отдельные мыслящие особи и прививалось к ним, оно отлично мыслило и чувствовало себя во всех иных видах заряженной им материи. Вся постройка идеологического режима опиралась на непрерывное превращение убеждений, неважно, сколько было вложено в них души и искренности, в газетные слова, провозглашаемые факты и отчетные цифры, она состояла в переводе запредельной ирреальности в самую земную, подчас неожиданную телесность. Так называемый утопизм системы^ утверждая себя в делах и вещах и в эмпирической их конкретности, заявлял о подлинном абстрактном своем бытии. Так, утопию писали не только в статьях кремлевских мечтателей, но и в партийных докладах, пятилетних планах, ордерах, протоколах заседаний Политбюро и в протоколах допросов, утопию строили в виде могучей империи, великих каналов и фабрик, правительственных санаториев, иерархических лестниц, ее производили в качестве ракет и товаров народного потребления, ею оказывали братскую помощь и ее принимали в помощь, ее превращали в стихи и детские завтраки, ею кормили через зонд и ею морили голодом, ее собирали в урожаях с колхозных полей, выплавляли в стали, носили на толстых усах и потных лысинах, словом, трудно придумать такую материю, в которую бы не облекали идейность, и такую сущность, которая не была бы у нее на посылках. Для всякого предмета и индивида она, выражаясь по-гегелевски, была его познанной и опосредованной реальностью. Разве не принадлежало к этой реальности все, что вообще мыслимо и ощутимо? И не была ли утопия тем способом познания реальности, «с помощью которого овладевают абсолютным, при помощи которого его видят насквозь»[235]
?Хайдеггер определяет гегелевскую философию как «метафизику абсолютного субъекта»[236]
. Идея (или саморазворачивающийся из себя самого мысленный проект), которая тождественна субъекту, есть то, что придает «разумность» или идейную субстанциональность любому «внутриутопическому» предмету. Эту субстанциональность предмет получает от хозяина всей предметности, т. е. от государства, устроенного разумно.«Государство, – говорит Гегель, – как действительность субстанциональной воли, которой (действительностью) оно обладает в возведенном в свою всеобщность особенном самосознании,
есть в себе и для себя разумное. Это субстанциональное единство есть абсолютная, неподвижная самоцель, в которой свобода достигает наивысшего, подобающего ей права, так же как эта самоцель обладает наивысшей правотой в отношении единичного человека, наивысшей обязанностью которого является быть членом государства»[237].Если мы включим сюда конкретно-историческое содержание самосознающей себя воли, то получим определение государства, основной субстанцией которого служит некая сумма общеобязательных убеждений или верований. Иными словами, идеология этого государства становится непосредственной реальностью, данной нам в ощущении (перефразируем здесь ленинское определение материи), опосредующей собой бытие и развитие всех вещей.