Говорю об этих двух религиозных укладах, о «двух типах веры», отнюдь не ради радикального противопоставления или усиления духовной розни между ними. Напротив, ни один из этих типов не должен воспринимать себя в качестве единственного строя и образца христианской жизни. Убеждение в своей безальтернативности грозит в одном случае фарисейским удушьем, в другом – сектантским безлюбовным праведничеством. Но важно, наконец, осознать истоки этого разделения для того, чтобы, если не преодолеть его, то хотя бы научить обе стороны слышать друг друга. Разумеется, сложившийся, вписавшийся в традицию тип устоявшейся праведной веры останется доминирующим, но сонм праведников должен дать в себе место и пророку, который не вписывается в нее.
В книге
«Этот профетический тип переживает конфликт с религиозным или социальным коллективом, он никогда не находится в гармонии с социальной средой, с общественным мнением. Пророк, как известно, не признан, он побивается камнями. Пророк в сфере религиозной находится в конфликте со священником, со жрецом, выразителем религиозного коллектива. Пророк переживает острое одиночество и покинутость, он может подвергаться преследованию всего окружающего мира. Но менее всего можно сказать, что профетический тип не социален. Наоборот, он всегда обращен к судьбам народа и общества, к истории. Профетический тип обращен не к своему личному спасению, не к своим личным переживаниям и состояниям, а к Царству Божьему, к совершенству человечества и даже всего космоса».
«В известном смысле можно сказать, что общество находится в я», – говорит Бердяев в той же книге. Но если мы станем говорить о собирательном «я» общества, то в России мы неизменно находим его расколотым. В фокусе этого расщепления, принявшего классическую форму в XIX веке, может быть понято и появление не только Бердяева, но и его духовного потомства, живущего и сегодня. Россия прошла через множество противостояний: стяжателей и нестяжателей, старой и новой, никоновской, веры, славянофилов и западников, интеллигенции и Церкви, героизма и подвижничества, кровавой утопии и бесчисленных ее жертв, окостеневшего режима и прав человека, особого пути и европейского выбора, глобализма и «русского мира»… но почти во всех этих партиях и течениях заявляла о себе «профетическая», по Бердяеву, воля, скорее даже страсть человека быть самим собой. Не укладываться в систему, не стоять единицей в выровненном строю, но отстаивать себя и свое неслияние с «коллективом» в качестве
Религиозное возрождение, которое наряду с другими мыслителями в значительной степени определил собою Бердяев, попыталось преодолеть, но только углубило этот раскол. Оно вобрало в себя вызовы, накопленные гуманизмом «возвращения билета», и захотело ответить на них. Но возрождение было оборвано (если оно продолжалось и даже расцвело в эмиграции, то лишь как творчество одиночек), затем оно предстало в карикатурном виде в обновленчестве и осталось им как бы запятнанным. Но с тех пор «человечность» прежней интеллигенции прошла через такую переплавку, из которой не могла не выйти иной. Исподволь стало изживаться демоническое начало гуманизма, христианское же начало было прокалено и очищено. Однако раскол, сложившийся еще в позапрошлом веке, продолжал существовать, хотя и подспудно, в замороженном виде, и при первой возможности заявил о себе вновь. Когда в Церковь стали приходить или возвращаться люди с новым опытом пережитой истории, традиционное церковное мировоззрение, как и прежде, не захотело принять их опыт, их образ мыслей, их бунт, их религиозное самоуправство. И в этом вновь сказался один из тех роковых, родовых разрывов в духовной судьбе России, о которых писал Бердяев в