Они шли навстречу друг другу, и солнце всё еще играло над его сияющей головой, а они спорили, пока не поравнялись с ним. Он был седой.
Он прошел мимо, не оглянувшись. Они долго молчали, а потом старшая сказала:
— Мне кажется, это был твой отец.
— Я его узнала, — ответила младшая.
Об этой встрече мне рассказала младшая, Маша, несколько лет спустя, уже после самоубийства советского классика, который приходился ей отцом.
Наш последний разговор с Машей происходил в Тимирязевке, за неделю до ее смерти, за день до ее отлета домой в Лондон.
Мы вспоминали о детстве. Мы были подругами с двух с половиной лет, с прогулочной группы на Миусском скверике, где интеллигентная дама Анна Юлиановна извлекала свой насущный хлеб из свежего воздуха и сомнительного немецкого языка, который, как предполагалось, мы должны были усваивать под ее руководством, сидя непосредственно в квадратном загоне песочницы.
Из этого загона нас вывели потом в другой, школьный, и еще десять лет мы чинно прогуливались по коридорам женской школы. Впрочем, последний год мы покуривали в туалете очень роскошные по тем временам сигареты «Фемина». Нет, в предпоследний — в последний год Маша перешла в вечернюю школу.
Именно на этих двух смежных территориях — Миусского сквера и школы — и осуществлялась та часть нашего детства, которая была общей. Всё прочее не совпадало, хотя и не мешало нашей дружбе. А дело было в том, что на ее долю выпало действительно то самое счастливое детство, за которое «спасибо товарищу Сталину». А у меня уже в те годы было особое мнение. Об этом мы тоже говорили во время нашей последней прогулки в Тимирязевке.
У тонколицей и тонконогой Маши в детстве было всё: нарядные платья, настоящие игрушки, целая отдельная квартира, невероятно, как мне казалось, богатая: со старинной мебелью красного дерева, с библиотекой, столовой, с няней Настей, обихаживающей Машу и ее сестру Таню, еще была дача, машина с шофером, на даче собака, кошка и одно время даже коза! И была мама-поэт, стихи которой печатали в школьных учебниках. И таинственный отец, портрет которого в учебнике… на которого она была
И было еще одно, что с годами перевешивало всё это ранне-детское: у Маши в доме можно было увидеть Анну Андреевну… гуляя с Машей, набрести на сутулого высокого человека, которому она легко, как простому смертному, говорила:
— Здравствуйте, Борис Леонидович!
Чуть позже, не относив еще школьной формы, она попалась на глаза другому, по тем годам не менее знаменитому поэту, и он посвятил ей стихотворение:
В последнюю нашу встречу в Тимирязевке мы говорили с Машей о детстве.
— Да, конечно, счастливое… — сказала Маша и, словно оглядываясь, добавила: — Знаешь, у нас в семье никто не сидел.
Здесь было еще что-то дополнительное. Но я смолчала. Не потому, что мои оба деда — «сидельцы», а потому, что давно знала, где кончается зона наших совпадений. И тут она сказала такое, чего я не знала:
— Но и несчастное тоже. Я страшно любила отца. Никогда с ним не общалась. Ни разу. И всё надеялась, что он придет ко мне или я к нему. Страшно, безумно по нему тосковала…
И она мне рассказала об эпизоде, который меня глубоко поразил.
Однажды она пришла из школы. У мамы в кабинете сидели две ее подруги, которых Маша очень любила. Она кинулась было к ним, но мама вывела ее из кабинета и сказала:
— Маша, твой отец застрелился.
Мужества Машиной матери было не занимать. Да и кто знал тогда, что судьба только начала свою убийственную музыку. Что похоронит она свою старшую дочь Таню, о которой бы хотелось отдельно, не здесь и не так написать, и младшую, и любимого мужа, на старости лет ею обретенного…
Мать велела Маше собираться:
— Идем, простишься с отцом.
Пошли ночью в Колонный зал, где стоял гроб.
Не перепутала ли девочка, подумала я. Ведь это на похороны Сталина мать брала ее с собой в Колонный зал… Теперь не узнаем. Я думаю, это был зал в Доме литераторов…
«Это был мой величайший позор, так я это запомнила. Всю дорогу я думала только об одном: как бы мне не заплакать, как бы себя не выдать. Ведь если я заплачу, то все узнают, как я его ужасно любила… Мать подвела меня ко гробу, и я разрыдалась. Ужасно разрыдалась и понимала, что всё пропало, я себя выдала… А там народу-то было всего несколько человек. И не знаю, чего было больше: горя, что никогда уже отец меня не полюбит, или позора, что я себя разоблачила, выдала свою тайну…»