Но это было потом, позже, в августе. И гордая отповедь новгородского владыки Киприану: «Иди к великому князю на Москву, и аще тя приимет митрополитом на Русь, то и нам еси будешь митрополит», – строгая эта отповедь не последнюю поимела «притчину» в позднейшей поддержке новгородского владыки митрополитом Алексием, как и в возвращении оного на архиепископский стол.
Греки воротились с княжеского приема к Богоявлению, словно побитые псы. Пердикка долго охал и ахал, потом присмирел, а вечером, после монастырской бани «на сорока травах», прожаренный до костей и почти излеченный от застуды, совсем отмяк и без понуды со стороны Дакиана пожелал составить совокупную грамоту патриарху, в коей отвергались все ранее возводимые на Алексия хулы и утверждалось, что после «сугубого рассмотрения признано… и паки, и паки…» Не забыли они упомянуть и о согласном мнении москвичей в пользу Алексия. Так что не токмо великий князь, но, как знать, быть может, и та старуха, что ночною порой припадала к стопам Дакиана, сыграла свою роль в оправдании того, кто в эти тяжелые для него дни ждал исхода суда, готовясь к худшему, и, токмо уже узнавши мнение князя, а также извещенный о решении патриаршьих посланцев, горячо благодарил Господа, ниспославшего ему таковое утешение пред закатом многотрудной и не всегда праведной жизни, жизни, отданной малым сим по слову: «Никто же большей жертвы не имет, аще отдавший душу за други своя».
Глава 23
В молодости все кажет легко! Усталость от целодневной скачки сваливает после одной ночи полудремы у костра и миски сытного, пахнущего дымом варева. А с зарания вновь искристый, напоенный солнцем снег, озорной ветер, леденящий лицо, синее небо и, с холма, долгая змея муравьиной чередою тянущихся конных ратей с обозами. Хорошо! Иван подкидывает легкое копье, ловит, едва не уронив, краснеет сам перед собою, пробует саблю.
Отцовская бронь в тороках, отцовская сабля уже не гнетет руку к земле, как недавно еще, и он с упоением рубит воздух и сносит косым ударом вершинки розовых глупых березок, выбежавших прямо к дороге, на глядень.
Раза два, не более, удалось увидеть Боброка – и то издали. Воевода проскакивал на крупном гнедом жеребце, осанисто и плотно держась в седле, за ним скакала свита, и Иван, шедший в поход простым ратником, с единым слугою – молодым парнем из островских мужиков – и одним поводным конем, горько завидовал тогда тем, кто имел право скакать вослед воеводе и исполнять его поручения.
Не знали и не ведали простые ратники всей непростой подоплеки этого похода. Ни долгих переговоров с нижегородцами, ни посольств в Орду, ни дум, ни сомнений, ни грызни боярской. Не знали, что Боброк сурово и сразу потребовал от Дмитрия единоначалия, и великий князь, пофыркав и подумав, уступил. Почему, в свою очередь, Дмитрий Константиныч Суздальский, пославший в поход с полками сыновей Ивана и Василия Кирдяпу, сам и не выступил, как собирался допрежь: невместно показалось подчиниться кому-то, хоть и княжеского роду Боброк, а – все-таки! И – к лучшему! Все слагалось к лучшему в этом походе, первой пробе сил, первом, еще отдаленном состязании перед грядущим и пока неведомым никому Куликовым полем.
Ивана не щадили, как когда-то, уже не маленький! Старики в походе, как водится, выезжают на молодых. Вечером:
– «Принеси воды! Выводи лошадей! Наруби хворосту для костра, да поживее!» Иное спихнешь на молодшего, Гаврилу (парень из Острового попался старательный, хоть и неважный ездок. Сам признался, что верхом в седле почитай никогда и не езживал. Все больше охлюпкою али в санях), иное спихнешь, а другого и не спихнуть никак! В дозор за себя не пошлешь, да и прикажет какое дело боярин – тащи кленовое окованное ведро с водою, скачи опрометью сам, а не перекладывай на слугу!
В малой ватаге ратных свои зазнобы и трудности. Измученные, спавшие с лица кмети спят. Старшой тычет Ивана под бок рукоятью плети: «Федоров!
Твой черед в дозор!» Ванята встает шатаясь, скоса смотрит на раскинувшегося, храпящего парня. Жаль будить! Решительно закидывает Гаврилу своей попоной. На улице пробирает дрожь. Холод, темень. Звездный полог придавил мерзлую землю, и только чуть-чуть серо-голубой зеленью яснеет край неба. Кони тоже издрогли, жеребец недовольно прихватывает большими зубами рукав Иванова зипуна. «Балуй!» Чуя истому во всем, словно избитом, теле, Ванята неуклюже взваливается в промороженное седло. Так и есть! Не затянул толком подпругу! Седло съезжает. Ванята спрыгивает, качнувшись в стремени, ругнувшись и руганью прогоняя сон, затягивает туже, упираясь ногою, подпружный ремень, тычет носком сапога в брюхо коню.